Не к тому будь готов, чтобы исполнить то или другое, а к тому, чтобы претерпеть.
Что лучше - снисходительность без послабления, или же строгость, сопряженная с невзиранием?
Ничто так не обескураживает порока, как сознание, что он угадан и что по поводу его уже раздался смех.
Если на Святой Руси человек начнет удивляться, то он остолбенеет в удивлении, и так до смерти столбом и простоит.
Нет, видно, есть в божьем мире уголки, где все времена - переходные.
Чистый бред имеет тенденцию вытеснять с телеэкрана бред обыкновенный.
Тысячу ученых найдешь, пока на одного мудреца набредешь.
Арифметику невозможно понять, в нее приходится верить.
Великие люди близки к сумасшествию. Только из натянутой струны мы можем извлекать чудные, гармоничные звуки, но вместе с тем, ежечасно, ежеминутно рискуем, что струна порвется.
Спи скорей, твоя подушка нужна другому.
Талант - это способность лично выразить то самое, за что боролись многие бессознательно.
САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН (Салтыков) Михаил Евграфович (наст. фам. Салтыков; псевд. Н. Щедрин) [15 (27) января 1826, с. Спас-Угол, ныне Калязинский р-н Тверской обл. — 28 апреля (10 мая) 1889, Санкт-Петербург], русский писатель-сатирик, публицист. В 1868-1884 редактор журнала «Отечественные записки» (до 1878 совместно с Н. А. Некрасовым).
Творчество Салтыкова, сочетая публицистичность и художественность, воссоздало гротескно-сатирический образ мира русской бюрократии как порождения самодержавно-крепостнического строя («Губернские очерки», 1856-57, «Помпадуры и помпадурши», 1863-74, «Пошехонская старина», 1887-89, «Сказки», преимущественно 1882-86, и др.).
Иллюстрация к роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «Пошехонская старина»
В «Истории одного города» (1869-70), пародируя официальную историографию, создал галерею образов градоправителей. В социально-психологическом романе «Господа Головлевы» (1875-80) изобразил духовную и физическую деградацию дворянства.
«Господа Головлевы». Художник В.А. Милашевский
«Господа Головлевы». Галерея образов.
В книге очерков «За рубежом» (1880-81) Салтыков высмеивал как политическое устройство и общественные нравы Европы, так и историческую отсталость России, стремясь осмыслить ее судьбу.
Из «Сказок» М. Е. Салтыкова-Щедрина
ДИКИЙ ПОМЕЩИК
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был помещик, жил и на свет глядючи радовался. Всего у него было довольно: и крестьян, и хлеба, и скота, и земли, и садов. И был тот помещик глупый, читал газету «Весть» и тело имел мягкое, белое и рассыпчатое.
Только и взмолился однажды богу этот помещик
— Господи! всем я от тебя доволен, всем награжден! Одно только сердцу моему непереносимо: очень уж много развелось в нашем царстве мужиков!
Но бог знал, что помещик тот глупый, и прошению его не внял.
Видит помещик, что мужика с каждым днем не убывает, а все прибывает, — видит и опасается: а ну, как он у меня все добро приест?
Заглянет помещик в газету «Весть», как в сем случае поступать должно, и прочитает: старайся!
— Одно только слово написано, — молвит глупый помещик: — а золотое это слово!
И начал он стараться, и не то чтоб как-нибудь, а все по правилу. Курица ли крестьянская в господские овсы забредет — сейчас ее, по правилу, в суп; дровец ли крестьянин нарубить, по секрету, в господском лесу соберется — сейчас эти самые дрова на господский двор, а с порубщика, по правилу, штраф.
— Больше я нынче этими штрафами на них действую, — говорит помещик соседям своим: — потому что для них это понятнее.
Видят мужики: хоть и глупый у них помещик, а разум ему дан большой. Сократил он их так, что некуда носа высунуть; куда ни глянут — все нельзя, да не позволено, да не ваше! Скотинка на водопой выйдет — помещик кричит: моя вода! Курица за околицу выбредет — помещик кричит: моя земля! И земля, и вода, и воздух — все его стало! Лучины не стало мужику и светец зажечь, прута не стало, чем избу вымести. Вот и взмолились! крестьяне всем миром к господу богу:
— Господи! легче нам пропасть и с детьми с малыми, нежели всю жизнь так маяться!
Услышал милостивый бог слезную молитву сиротскую, и не стало мужика на всем пространстве владений глупого помещика. Куда девался мужик — никто того не заметил, а только видели люди, как вдруг поднялся мякинный вихрь и, словно туча черная, пронеслись в воздухе посконные мужицкие портки. Вышел помещик на балкон, потянул носом и чует: чистый-пречистый во всех его владениях воздух сделался. Натурально, остался доволен. Думает: теперь-то я понежу свое тело белое, тело белое, рыхлое, рассыпчатое!
И начал он жить да поживать, и стал думать, чем бы ему свою душу утешить.
«Заведу, думает, театр у себя! напишу к актеру Садовскому: «приезжай, мол, любезный друг! и актерок с собой привози!»
Послушался его актер Садовский; сам приехал и актерок привез. Только видит, что в доме у помещика пусто, и ставить театр, и занавес поднимать некому.
— Куда же ты крестьян своих дел? — спрашивает Садовский у помещика.
— А вот бог, по молитве моей, все мои владения от мужика очистил!
— Однако, брат, глупый ты помещик! кто же тебе, глупому, умываться подает?
— Да я уж и то сколько дней немытый хожу!
— Стало быть, шампиньоны на лице растить собрался? — сказал Садовский и с этими словами и сам уехал, и актерок увез.
Вспомнил помещик, что есть у него поблизости четыре генерала знакомых; думает: что это я все гранпасьянс да гранпасьянс раскладываю! Попробую-ка я с генералами впятером пульку-другую сыграть!
Сказано — сделано; написал приглашения, назначил день и отправил письма по адресу. Генералы были хоть и настоящие, но голодные, а потому очень скоро приехали.
Но и генералы назвали помещика глупым, потому что вместо говядинки он предложил им по леденцу да прянику, рассердились и утоли. Помещик же решил оставаться твердым до конца и не взирать на упреки.
И вот ходит он, ходит по комнатам, потом сядет и посидит. И все думает. Думает, какие он машины из Англии выпишет, чтоб все паром и паром, а холопского духу чтоб нисколько не было. Думает, какой он плодовитый сад разведет: вот тут будут груши, сливы; вот тут — персики, тут — грецкий орех! Посмотрит в окошко — ан там все, как он задумал, все точно так уж и есть! Ломятся, по щучьему веленью, под грузом плодов деревья грушевые, персиковые, абрикосовые, а он только знай фрукты машинами собирает да в рот кладет! Думает, каких он коров разведет, что ни кожи, ни мяса, а все одно молоко, все молоко! Думает, какой он клубники насадит, все двойной да тройной, по пяти ягод на фунт, и сколько он этой клубники в Москве продаст. Наконец, устанет думать, пойдет к зеркалу посмотреть — ан там уж пыли на вершок насело...
— Сенька! — крикнет он вдруг забывшись, но потом спохватится и скажет: — ну, пускай себе до поры, до времени так постоит! а уж докажу я этим либералам, что может сделать твердость души!
Промаячит таким манером, покуда стемнеет, — и спать! А во сне сны еще веселее, нежели наяву, снятся. Снится ему, что сам губернатор о такой его помещичьей непреклонности узнал и спрашивает исправника: «Какой-такой твердый курицын сын у вас в уезде завелся?» Потом снится, что его за эту самую непреклонность министром сделали, и ходит он в лентах, и пишет циркуляры: быть твердым и не взирать! Потом снится, что он ходит по берегам Евфрата и Тигра...
— Ева, мой друг! — говорит он.
Но вот и сны все пересмотрел: надо вставать.
— Сенька! — опять кричит он забывшись, но вдруг вспомнит... и поникнет головою.
— Чем бы, однако, заняться? — спрашивает он себя: — хоть бы лешего какого-нибудь нелегкая занесла!
И вот по этому его слову вдруг приезжает сам капитан-исправник. Обрадовался ему глупый помещик несказанно; побежал в шкап, вынул два печатных пряника и думает: ну, этот, кажется, останется доволен!
А капитан-исправник сердито спрашивает, кто же за крестьян подати в государственную казну будет вносить и винную и соляную регалии исполнять.
— Я что ж... я готов! рюмку водки... я заплачу!
— Да вы знаете ли, что, по милости вашей, у нас на базаре ни куска мяса, ни фунта хлеба купить нельзя? знаете ли вы, чем это пахнет?
— Помилуйте! я, с своей стороны, готов пожертвовать! вот целых два пряника!
— Глупый же вы, господин помещик! — молвил исправник, повернулся и уехал, не взглянув даже на печатные пряники.
Задумался в этот раз помещик не на шутку. Вот уж третий человек его дураком чествует, третий человек посмотрит-посмотрит на него, плюнет и отойдет. Неужто он в самом деле дурак? неужто та непреклонность, которую он так лелеял в душе своей, в переводе на обыкновенный язык означает только глупость и безумие? и неужто, вследствие одной его непреклонности, остановились и подати, и регалии, и не стало возможности достать на базаре ни фунта муки, ни куска мяса?
И как был он помещик глупый, то сначала даже фыркнул от удовольствия при мысли, какую он штуку сыграл, но потом вспомнил слова исправника: «а знаете ли вы, чем это пахнет?» — и струсил не на шутку.
Стал он, по обыкновению, ходить взад и вперед по комнатам и все думает: чем же это пахнет? уж не пахнет ли водворением каким? Походит помещик, и посидит, и опять походит. К чему ни подойдет, все, кажется, так и говорит: а глупый ты, господин помещик! Видит он, бежит через комнату мышонок и крадется к картам, которыми он гранпасьянс делал и достаточно уже замаслил, чтоб возбудить ими мышиный аппетит.
— Кшш... — бросился он на мышонка.
Но мышонок был умный и понимал, что помещик без Сеньки никакого вреда ему сделать не может. Он только хвостом вильнул в ответ на грозное восклицание помещика и через мгновение уже выглядывал на него из-под дивана, как будто говоря: погоди, глупый помещик! то ли еще будет! я не только карты, а и халат твой съем, как ты его замаслишь как следует!
Много ли, мало ли времени прошло, только видит помещик, что в саду у него дорожки репейником поросли, в кустах змеи да гады кишмя кишат, а в парке звери дикие воют. Однажды к самой усадьбе подошел медведь, сел на корточках, поглядывает в окошко на помещика и облизывается.
— Сенька! — крикнул помещик, но вдруг спохватился... и заплакал.
Однако твердость души все еще не покидала его. Несколько раз он ослабевал, но как только почувствует, что сердце у него начнет растворяться, сейчас бросается к газете «Весть» и в одну минуту ожесточится сам.
— Нет, лучше совсем одичаю, лучше пусть буду с дикими зверьми по лесам скитаться, но да не скажет никто, что российский дворянин... от принципов отступил!
И вот он одичал. Хоть в это время наступила уже осень и морозцы стояли порядочные, но он не чувствовал даже холода. Весь он, с головы до ног, оброс волосами... а ногти у него сделались как железные. Сморкаться уж он давно перестал, ходил же все больше на четвереньках и даже удивлялся, как он прежде не замечал, что такой способ прогулки есть самый приличный и самый удобный. Утратил даже способность произносить членораздельные звуки и усвоил себе какой-то особенный победный клик, среднее между свистом, шипеньем и рявканьем. Но хвоста еще не приобрел. <...>
Между тем капитан-исправник хоть и покровительствовал помещикам, но в виду такого факта, как исчезновение с лица земли мужика, смолчать не посмел. Встревожилось его донесением и губернское начальство, пишет к нему: а как вы думаете, кто теперь подати будет вносить? кто будет вино по кабакам пить? кто будет невинными занятиями заниматься? Отвечает капитан-исправник: казначейства-де теперь упразднились, вместо же них распространились в уезде грабежи, разбой и убийства. На днях-де и его, исправника, какой-то медведь не медведь, человек не человек едва не задрал, в каковом человеке-медведе и подозревает он того самого глупого помещика, который всей смуте зачинщик.
Обеспокоились начальники и собрали совет. Решили: мужика изловить и водворить, а глупому помещику, который всей смуте зачинщик, наиделикатнейше внушить, дабы он фанфаронства свои прекратил и поступлению в казначейство податей препятствия не чинил.
Как нарочно, в это время чрез губернский город летел отроившийся рой мужиков и осыпал всю базарную площадь. Сейчас эту благодать собрали, посадили в плетушку и послали в уезд.
И вдруг опять запахло в том уезде мякиной и овчинами, но в то же время на базаре появились и мука, и мясо, и живность всякая, а податей в один день поступило столько, что казначей, увидав такую груду денег, только всплеснул руками от удивления и вскрикнул:
— И откуда вы, шельмы, берете!
Что же сделалось, однако, с помещиком? — спросят меня читатели. На это я могу сказать, что хотя и с большим трудом, но и его изловили. Изловивши, сейчас же высморкали, вымыли и обстригли ногти. Затем капитан-исправник сделал ему надлежащее внушение, отобрал газету «Весть» и, поручив его надзору Сеньки, уехал.
Он жив и доныне. Раскладывает гранпасьянс, тоскует по прежней своей жизни в лесах, умывается лишь по принуждению и по временам мычит.
ПРЕМУДРЫЙ ПИСКАРЬ
Жил-был пискарь. И отец, и мать у него были умные;
помаленьку да полегоньку аридовы веки в реке прожили, ни в уху, ни к щуке в хайла не попали. И сыну тоже заказали: «Смотри, сынок, — говорил старый пискарь, умирая: — коли хочешь жизнью жуировать, так гляди в оба!»
А у молодого пискаря ума палата была. Начал он этим умом раскидывать и видит: куда ни обернется — везде ему мат. Кругом, в воде, все большие рыбы плавают, а он всех меньше; всякая рыба его заглотать может, а он никого заглотать не может. Да и не понимает: зачем глотать? Рак может его клешней пополам перерезать, водяная блоха — в хребет впиться и до смерти замучить. Даже свой брат пискарь — и тот, как увидит, что он комара изловил, целым стадом так и бросятся отнимать. Отнимут и начнут друг с дружкой драться, только комара задаром растреплют.
А человек? — что это за ехидное создание! каких каверз он не выдумал, чтоб его, пискаря, напрасною смертью погублять! И невода, и сети, и верши, и норота, и, наконец, уду! Кажется, что может быть глупее уды? — Нитка, на нитке крючок, на крючке червяк или муха надеты... Да и надеты-то как?... в самом, можно сказать, неестественном положении! А между тем, именно на уду всего больше пискарь и ловится!
Отец-старик не раз его насчет уды предостерегал. «Пуще всего берегись уды! — говорил он. — Потому что хоть и глупейший это снаряд, да ведь с нами, пискарями, что глупее, то вернее. Бросят нам муху, словно нас же приголубить хотят; ты в нее вцепишься — ан в мухе-то смерть!»
Рассказывал также старик, что однажды он чуть-чуть в уху не угодил. Ловили их в ту пору целою артелью, во всю ширину реки невод растянули, да так версты с две по дну волоком и волокли. Страсть, сколько рыбы тогда попалось! И щуки, и окуни, и голавли, и плотва, и гольцы, — даже лещей-лежебоков из тины со дна поднимали! А пискарям так и счет потеряли. И каких страхов он, старый пискарь, натерпелся, покуда его по реке волокли, — это ни в сказке сказать, ни пером описать. Чувствует, что его везут, а куда — не знает. Видит, что у него с одного боку — щука, с другого — окунь; думает: вот-вот сейчас или та, или другой его съедят, а они — не трогают... «В ту пору не до еды, брат, было!» У всех одно на уме: смерть пришла! А как и почему она пришла — никто не понимает. Наконец стали крылья у невода сводить, выволокли его на берег и начали рыбу из мотни в траву валить. Туг-то он и узнал, что такое уха. Трепещется на песке что-то красное; серые облака от него вверх бегут; а жарко таково, что он сразу разомлел. И без того без воды тошно, а тут еще поддают... Слышит — «костер», говорят. А на «костре» на этом черное что-то положено, и в нем вода, точно в озере во время бури, ходуном ходит. Эта — «котел», говорят. А под конец стали говорить: вали в «котел» рыбу — будет «уха»! И начали тут нашего брата валить. Шваркнет рыбак рыбину — та сначала окунется, потом, как полоумная, выскочит, потом опять окунется — и присмиреет. «Ухи», значит, отведала. Валили-валили сначала без разбора, а потом один старичок глянул на него и говорит: какой от него, от малыша, прок для ухи! Пущай в реке порастет! Взял его под жабры, да и пустил в вольную воду. А он, не будь глуп, во все лопатки — домой! Прибежал, а пискариха его из норы ни жива ни мертва выглядывает...
И что же! Сколько ни толковал старик в ту пору, что такое уха и в чем она заключается, однако и поднесь в реке редко кто здравые понятия об ухе имеет!
Но он, пискарь-сын, отлично запомнил поучения пискаря отца, да и на ус себе намотал. Был он пискарь просвещенный, умеренно-либеральный и очень твердо понимал, что жизнь прожить — не то, что мутовку облизать. «Надо так прожить, чтоб никто не заметил, — сказал он себе, — а не то как раз пропадешь!» — и стал устраиваться. Первым делом нору для себя такую придумал, чтоб ему забраться в нее было можно, а никому другому — не влезть! Долбил он носом эту нору целый год и столько страху в это время принял, ночуя то в иле, то под водяным лопухом, то в осоке. Наконец, однако, выдолбил на славу. Чисто, аккуратно — именно только одному поместиться впору. Вторым делом насчет житья своего решил так: ночью, когда люди, звери, птицы и рыбы спят, — он будет моцион делать, а днем — станет в норе сидеть и дрожать. Но так как пить-есть все-таки нужно, а жалованья он не получает и прислуги не держит, то будет он выбегать из норы около полден, когда вся рыба уж сыта, и, бог даст, может быть, козявку-другую и промыслит. А ежели не промыслит, так и голодный в норе заляжет и будет опять дрожать. Ибо лучше не есть, не пить, нежели с сытым желудком жизни лишиться.
Так он и поступал. Ночью моцион делал, в лунном свете купался, а днем забирался в нору и дрожал. Только в полдни выбежит кой-чего похватать — да что в полдень промыслишь! В это время и комар под лист от жары прячется, и букашка под кору хоронится. Поглотает воды — и шабаш!
Лежит он день-деньской в норе, ночей не досыпает, куска не доедает и все-то думает: «Кажется, что я жив? Ах, что-то завтра будет?»
Задремлет, грешным делом, а во сне ему снится, что у него выигрышный билет и он на него двести тысяч выиграл. Не помня себя от восторга, перевернется на другой бок — глядь, ан у него целых полрыла из норы высунулось... Что, если б в это время щуренок поблизости был! Ведь он бы его из норы-то вытащил!
Однажды проснулся он и видит: прямо против его норы стоит рак. Стоит неподвижно, словно околдованный, вытаращив на него костяные глаза. Только усы по течению воды пошевеливаются. Вот когда он страху набрался! И целых полдня, покуда совсем не стемнело, этот рак его поджидал, а он тем временем все дрожал, все дрожал.
В другой раз, только что успел он перед зорькой в нору воротиться, только что сладко зевнул, в предвкушении сна, — глядит, откуда ни возьмись, у самой норы щука стоит и зубами хлопает. И тоже целый день его стерегла, словно видом его одним сыта была. А он и щуку надул: не вышел из норы, да и шабаш.
И не раз, и не два это с ним случалось, а почесть что каждый день. И каждый день он, дрожа, победы... одерживал, каждый день восклицал: слава тебе господи! жив!
Но этого мало: он не женился и детей не имел, хотя у отца его была большая семья. Он рассуждал так: отцу шутя можно было прожить! В то время и щуки были добрее, и окуни на нас, мелюзгу, не зарились. А хотя однажды он и попал было в уху, так и тут нашелся старичок, который его вызволил! А нынче, как рыба-то в реках повывелась, и пискари в честь попали. Так уж тут не до семьи, а как бы только самому прожить!
И прожил премудрый пискарь таким родом с лишком сто лет. Все дрожал, все дрожал. Ни друзей у него, ни родных; ни он к кому, ни к нему кто. В карты не играет, вина не пьет, табаку не курит, за красными девушками не гоняется — только дрожит да одну думу думает: слава богу! кажется, жив!
Даже щуки, под конец, и те стали его хвалить: вот кабы все так жили — то-то бы в реке тихо было! Да только они это нарочно говорили; думали, что он на похвалу-то отрекомендуется — вот, мол, я! — туг его и хлоп! Но он и на эту штуку не поддался, а еще раз своей мудростью козни врагов победил.
Сколько прошло годов после ста лет — неизвестно, только стал премудрый пискарь помирать. Лежит в норе и думает: слава богу, я своей смертью помираю, так же, как умерли мать и отец. И вспомнились ему тут щучьи слова: вот кабы все так жили, как этот премудрый пискарь живет... А ну-тка, в самом деле, что бы тогда было?
Стал он раскладывать умом, которого у него была палата, и вдруг ему словно кто шепнул: ведь эдак, пожалуй, весь пискариный род давно перевелся бы!
Потому что для продолжения пискариного рода прежде всего нужна семья, а у него ее нет. Но этого мало: для того, чтоб пискарья семья укреплялась и процветала, чтоб члены ее были здоровы и бодры, нужно, чтоб они воспитывались в родной стихии, а не в норе, где он почти ослеп от вечных сумерек. Необходимо, чтоб пискари достаточное питание получали, чтоб не чуждались общественности, друг с другом хлеб-соль бы водили и друг от друга добродетелями и другими отличными качествами заимствовались. Ибо только такая жизнь может совершенствовать пискарью породу и не дозволит ей измельчать и выродиться в снетка.
Неправильно полагают те, кои думают, что лишь те пискари могут считаться достойными гражданами, кои, обезумев от страха, сидят в норах и дрожат. Нет, это не граждане, а по меньшей мере бесполезные пискари. Никому от них ни тепло, ни холодно, никому ни чести, ни бесчестия, ни славы, ни бесславия... живут, даром место занимают да корм едят.
Все это представилось до того отчетливо и ясно, что вдруг ему страстная охота пришла: вылезу-ка я из норы да гоголем по всей реке проплыву! Но едва он подумал об этом, как опять испугался! И начал, дрожа, помирать. Жил — дрожал, и умирал — дрожал.
Вся жизнь мгновенно перед ним пронеслась. Какие были у него радости? Кого он утешил? Кому добрый совет подал? Кому доброе слово сказал? Кого приютил, обогрел, защитил? Кто слышал об нем? Кто об его существовании вспомнит?
И на все эти вопросы ему пришлось отвечать: никому, никто.
Он жил и дрожал — только и всего. Даже вот теперь: смерть у него на носу, а он все дрожит, сам не знает, из-за чего. В норе у него темно, тесно, повернуться негде; ни солнечный луч туда не заглянет, ни теплом не пахнет. И он лежит в этой сырой мгле, незрячий, изможденный, никому не нужный, лежит и ждет: когда же, наконец, голодная смерть окончательно освободит его от бесполезного существования?
Слышно ему, как мимо его норы шмыгают другие рыбы — может быть, как и он, пискари — и ни одна не поинтересуется им. Ни одной на мысль не придет: дай-ка спрошу я у премудрого пискаря, каким он манером умудрился с лишком сто лет прожить и ни щука его не заглотала, ни рак клешней не перешиб, ни рыболов на уду не поймал? Плывут себе мимо, а может быть, и не знают, что вот в этой норе премудрый пискарь свой жизненный процесс завершает!
И что все обиднее: не слыхать даже, чтоб кто-нибудь премудрым его называл. Просто говорят: слыхали вы про остолопа, который не ест, не пьет, никого не видит, ни с кем хлеба-соли не водит, а все только распостылую свою жизнь бережет? А многие даже просто дураком и срамцом его называют и удивляются, как таких идолов вода терпит.
Раскидывал он таким образом своим умом и дремал. То есть не то что дремал, а забываться уж стал. Раздались в его ушах предсмертные шепоты, разлилась по всему телу истома. И привиделся ему тут прежний соблазнительный сон. Выиграл будто бы он двести тысяч, вырос на целых поларшина и сам щук глотает.
А покуда ему это снилось, рыло его помаленьку да полегоньку целиком из норы и высунулось.
И вдруг он исчез. Что тут случилось — щука ли его заглотала, рак ли клешней перешиб, или сам он своею смертью умер и всплыл на поверхность, — свидетелей этому делу не было. Скорее всего — сам умер, потому что какая сласть щуке глотать хворого, умирающего пискаря, да к тому же еще и премудрого?
1883
|