Воспитатель должен себя так вести, что6ы каждое движение его воспитывало, и всегда должен знать чего он хочет в данный момент и чего он не хочет. Если воспитатель не знает этого, кого он может воспитывать?
Научить человека быть счастливым - нельзя, но воспитать его так, чтобы он был счастливым, можно. [Только будет ли это настоящее счастье ? - Д.Д.].
...наши дети - это наша старость.
Книги - это переплетенные люди.
Жизнь есть не только подготовка к завтрашнему дню, но и непосредственная живая радость.
План заключается не только в том, сколько нужно сделать столов и стульев. План - это тонкое кружево норм и отношений.
Отказаться от риска - значит отказаться от творчества.
Чем более мы холодны, расчетливы, осмотрительны, тем менее подвергаемся нападениям насмешки. Эгоизм может быть отвратительным, но он не смешон, ибо отменно благоразумен. Однако есть люди, которые любят себя с такой нежностью, удивляются своему гению с таким восторгом, думают о своем благосостоянии с таким умилением, о своих неудовольствиях с таким состраданием, что в них и эгоизм имеет смешную сторону энтузиазма и чувствительности.
Зачем кусать нам груди кормилицы нашей; потому что зубки прорезались?
Брак холостит душу.
Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки.
Желудок просвещенного человека имеет лучшие качества доброго сердца: чувствительность и благодарность.
Не откладывай до ужина того, что можешь съесть за обедом.
Зависть - сестра соревнования, следственно из хорошего роду.
Злословие даже без доказательств оставляет почти вечные следы.
Слава - яркая заплата на ветхом рубище певца.
Что слава? - Яркая заплата На ветхом рубище певца.
Вдохновение нужно в поэзии, как в геометрии.
Безответная любовь не унижает человека, а возвышает его.
Нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви.
Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей.
Любовь - это восхитительный обман, на который человек соглашается по доброй воле.
Все женщины прелестны, а красоту им придает любовь мужчин.
В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань.
Истинное воображение требует гениального знания.
Разберись, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи.
Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног - но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство.
Переводчики - почтовые лошади просвещения.
Поэтов - хвалят все, питают - лишь журналы...
Обычай - деспот меж людей.
Портрет работы О. А. Кипренского
ПУШКИН Александр Сергеевич (1799-1837), русский поэт, родоначальник новой русской литературы, создатель современного русского литературного языка. В юношеских стихах — поэт лицейского братства, «поклонник дружеской свободы, веселья, граций и ума», в ранних поэмах — певец ярких и вольных страстей: «Руслан и Людмила» (1820), романтические «южные» поэмы «Кавказский пленник» (1820-21), «Бахчисарайский фонтан» (1821-23) и др. Вольнолюбивые и антитиранические мотивы ранней лирики, независимость личного поведения послужили причиной ссылок: южной (1820-24, Екатеринослав, Кавказ, Крым, Кишинев, Одесса) и в с. Михайловское (1824-26). Эстетическое освоение контекстов русской жизни (интеллектуального, социально-исторического, бытового) соединялось у Пушкина с живым восприятием разнородных европейских влияний, даром проникновения в другие культуры и эпохи. Многообразие разработанных жанров и стилей (в т. ч. «неукрашенная» проза «Повестей Белкина», 1830, повесть «Пиковая дама», 1833, и другие произведения, предвосхитившие развитие реалистического письма), легкость, изящество и точность стиха, рельефность и сила характеров (в крупных формах), «просвещенный гуманизм», универсальность поэтического мышления и самой личности Пушкина предопределили его первостепенное значение в отечественной словесности: Пушкин поднял ее на уровень мировой. Роман в стихах «Евгений Онегин» (1823-31) воссоздает образ жизни и духовный состав «типического», преодолевающего байронизм героя и эволюцию близкого ему автора, уклад столичного и провинциального дворянства; в романе и во многих других сочинениях Пушкин обращается к проблемам индивидуализма, границ свободы, поставленным еще в «Цыганах» (1824).
«Евгений Онегин»
Им были впервые определены (в поэмах, драматургии, в прозе) многие ведущие проблемы русской литературы 19 в., нередко в их трагическом противостоянии и неразрешимости — народ и власть, государство и личность, роль личности и народа в истории: трагедия «Борис Годунов» (1824-25, опубликована в 1831), поэмы «Полтава» (1828), «Медный всадник» (1833, опубликована в 1837), роман «Капитанская дочка» (1836).
«Медный всадник»
В философской лирике 1830-х гг., «маленьких трагедиях», созданных в 1830 («Моцарт и Сальери», «Каменный гость», опубликованы в 1839, «Скупой рыцарь», опубликован в 1836, и др.), постоянные для пушкинской поэзии темы «дружества», любви, поэзии жизни, творческого призвания и воспоминаний дополняются обостренной постановкой коренных вопросов: смысла и оправдания бытия, смерти и бессмертия, душевного спасения, нравственного очищения и «милости». Умер от раны, полученной на дуэли с Ж. Дантесом, французским подданным на русской военной службе.
ПУШКИН Александр Сергеевич [26 мая (6 июня) 1799, Москва — 29 января (10 февраля) 1837, Санкт-Петербург; похоронен в Святогорском монастыре, ныне — Псковская область], русский поэт.
Род, словесность, братство
С детства для Пушкина были значимы принадлежность к славному в истории роду (легендарный родоначальник Радша — сподвижник Александра Невского; прадед по матери — А. П. Ганнибал, «арап Петра Великого») и «домашнее» отношение к словесности (среди посетителей родительского дома — Н. М. Карамзин; дядя В. Л. Пушкин — даровитый поэт). Домашнее воспитание свелось к блестящему овладению французским языком; вкус к языку родному, фольклору и истории пришел от бабки по матери — М. А. Ганнибал, урожденной Пушкиной.
В августе 1811 Пушкин зачислен в Царскосельский лицей, новое привилегированное учебное заведение, находящееся под патронажем императора. Сильнейшее впечатление лицейских лет — Отечественная война 1812. Лицей, не дав систематического образования, научил товариществу и остался для Пушкина символом братства (близкие друзья — начинающие поэты А. А. Дельвиг и В. К. Кюхельбекер, будущий декабрист И. И. Пущин).
Уже первые сохранившиеся стихотворения (1813; первая публикация — «К другу стихотворцу», журнал «Вестник Европы», 1814, № 13) свидетельствуют о мастерстве Пушкина. Он ориентируется по преимуществу на французскую легкую поэзию, К. Н. Батюшкова и В. А. Жуковского, но учитывает и другие образцы (на экзамене в январе 1815 восторг Г. Р. Державина вызвали «Воспоминания в Царском Селе», синтезирующие манеры Державина и Батюшкова); следит за литературной борьбой «шишковистов» и «карамзинистов», чувствуя себя бойцом новой школы, вожди которой приглядываются к поэту-«племяннику» (в 1815 Пушкина в лицее посещают Батюшков и Жуковский, в 1816 — Карамзин и П. А. Вяземский; Пушкин общается с Карамзиным, поселившимся летом 1816 в Царском Селе, знакомство с Жуковским и Вяземским перерастает в дружбу). К окончанию лицея (июнь 1817) у Пушкина репутация надежды отечественной словесности.
Петербург
Петербургский период (лето 1817 — весна 1820) проходит бурно: формально числясь по Коллегии иностранных дел, Пушкин не обременен службой, предпочитая ей театр, дружеские пирушки, светскую жизнь, короткие «романы» и частые дуэли, резкие стихи, остроты и эпиграммы. По убеждению, разделяемому как Карамзиным, так и людьми декабристского склада, Пушкин ветрен, легкомыслен и едва ли достоин своего дарования. В то же время продолжается дружба Пушкина с П. Я. Чаадаевым, он общается с убежденным противником крепостничества Н. И. Тургеневым (воздействие его взглядов ощутимо в стихотворении «Деревня», 1819), пишет стихи в высокой гражданственной традиции («Вольность», 1818), отказывается (не без влияния П. А. Катенина) от безоглядного карамзинизма и отдает должное исканиям поэтов-архаистов; через Дельвига знакомится с Е. А. Баратынским и П. А. Плетневым. Молодой словесностью Пушкин осознается как признанный лидер. Итогом этих лет стала поэма «Руслан и Людмила» (отдельным изданием опубликована в начале августа 1820), явившаяся исполнением поэтического заказа эпохи, над которым тщетно бились Жуковский и Батюшков.
«Руслан и Людмила»
В поэме непринужденно сочетаются историческая героика, элегическая меланхолия, фривольность, национальный колорит, фантазия и юмор; «мелочь» карамзинистов обретает масштабы эпоса, а «протеический» дар позволяет вести рассказ с немыслимой стилистической свободой. Жуковский сразу по прочтении поэмы признает в Пушкине «победителя-ученика», а прозвучавшие позднее упреки не отменяют огромного успеха.
Окончание работы над «Русланом и Людмилой» совпало с резким недовольством императора поведением и возмутительными стихами Пушкина: речь пошла о Сибири или покаянии в Соловецком монастыре. Пушкин был вызван к военному губернатору Петербурга графу М. А. Милорадовичу и, сознавшись в том, что загодя уничтожил крамольные стихи, заполнил ими целую тетрадь (не найдена). Тронутый рыцарским жестом, Милорадович обещал царское прощение; обращался к Александру I, по-видимому, и Карамзин, обычно к ходатайствам не склонный. Пушкин был откомандирован в распоряжение наместника Бессарабии генерал-лейтенанта И. Н. Инзова.
Ссылочный невольник
Встретившись в Екатеринославе с новым начальником и совершив с его разрешения путешествие по Кавказу и Крыму, Пушкин прибывает в Кишинев (сентябрь 1820). Вести о европейских революциях и греческом восстании, бессарабская «смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний», контакты с членами тайных обществ (М. Ф. Орлов, В. Ф. Раевский, П. И. Пестель и др.) способствовали как росту политического радикализма (высказывания, зафиксированные современниками; перед высылкой Пушкин обещал Карамзину не писать «против правительства» два года и слово сдержал), так и творческому увлечению Дж. Байроном. Поэтизация индивидуализма, сложно связанного со свободолюбием, могучей страсти или разочарования, внимание к экзотическому колориту (природа, чуждые цивилизации нравы и обычаи), усиление суггестивности приметны в новых элегиях («Погасло дневное светило», 1820), балладах («Черная шаль», 1820; «Узник», 1822), философско-политической лирике («Наполеон», 1821) и особенно в ориентированных на «восточные повести» Байрона поэмах («Кавказский пленник», 1820; «Братья разбойники», 1822-23; «Бахчисарайский фонтан», 1821-23).
Заняв вакансию «первого романтического поэта», Пушкин в кишиневско-одесский период (с июля 1823 он служит при новороссийском генерал-губернаторе графе М. С. Воронцове) далек от подчинения эстетике Байрона. Он работает в разных жанрово-стилистических традициях (напоминающая о Вольтере и Парни поэма «Гавриилиада», 1821; «высокое» дружеское послание «Чаадаеву», 1821, антологическое стихотворение «Муза», 1821; «Песнь о вещем Олеге», 1821, развивающая мотив боговдохновенности свободного творчества в духе Гете и Шиллера, и пр.).
«Евгений Онегин». Последнее объяснение
В Кишиневе был начат «Евгений Онегин» — «роман в стихах», рассчитанный на долгие годы писания, свободный и не боящийся противоречий рассказ не только о современных героях, но и о духовно-интеллектуальной эволюции автора.
Рисунок Н. В. Кузьмина «Евгений Онегин»
Сложности личного плана (запутанные отношения с графиней Е. К. Воронцовой и А. Н. Раевским), конфликты с Воронцовым, мрачность европейских политических перспектив (поражение революций) и реакция в России, изучение «чистого афеизма» привели Пушкина к кризису 1823-24; мотивы разочарования, близкого отчаянию, охватывают не только сферу политики («Свободы сеятель пустынный...»), но получает и метафизическое обоснование («Демон»; оба 1823). В конце июля 1824 неудовольствия Воронцова и правительства, которому из перлюстрированного письма стало известно об интересе Пушкина к атеизму, привело к его исключению из службы и ссылке в родительское имение Михайловское Псковской губернии.
На осень 1824 приходится тяжелая ссора с отцом, которому был поручен надзор за поэтом. Духовную поддержку Пушкин получает от владелицы соседнего имения Тригорское П. А. Осиповой, ее семейства и своей няни Арины Родионовны Яковлевой. В Михайловском Пушкин интенсивно работает: прощание с романтизмом происходит в стихотворениях «К морю» и «Разговор книгопродавца с поэтом», поэме «Цыганы» (все 1824); завершена 3-я, сочинена 4-я и начата 5-я главы «Евгения Онегина»; главным делом мыслится трагедия «Борис Годунов» (окончена в ноябре 1825), основанная на изучении летописей, «Истории государства Российского» Карамзина и драматических принципов Шекспира. Склоняясь к примирению с действительностью, надеясь на монаршее прощение, Пушкин в то же время строил планы бегства за границу. Внимание к истории и фольклору («Жених», 1825; «Песни о Стеньке Разине», 1826), далеким культурам («Подражания Корану», 1824), новое открытие ценностей любви [«К» («Я помню чудное мгновенье...»), 1825], дружества («19 октября», 1825), простого и грустного бытия («Зимний вечер», 1825), убежденность в единстве поэзии и свободы, в пророческой миссии поэта («Андрей Шенье», 1825; «Пророк», 1826), трезвый скептицизм в оценке современности, отказ от политизации поэзии и своеволия в политике (переписка с К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым) позволили Пушкину выдержать ссылку, помогли пережить декабрьскую катастрофу.
В надежде славы и добра
В суматохе междуцарствия Пушкин намеревался нелегально прибыть в Петербург, но в последний момент переменил планы. 13-14 декабря 1825 написан «Граф Нулин», ироничная поэма на бытовом материале, посвященная, по «странному сближению», проблемам исторической случайности. Известия о восстании, арестах и следствии вызвали у Пушкина сложные чувства: товарищеское сострадание к декабристам соединялось с признанием сложившейся ситуации, надежды на освобождение (Пушкин не был членом тайных обществ и не полагал себя ответственным за их деятельность) перемежались с опасениями (его «возмутительные» стихи знала вся грамотная Россия и они естественно встраивались в «декабристский» контекст).
8 сентября 1826 Пушкин был доставлен в Москву на аудиенцию к Николаю I, результатом которой стало взаимное признание; император взял на себя цензуру пушкинских сочинений. Пушкин, отдавая должное преобразованиям Николая («Стансы», 1826), сохранил верность друзьям («Во глубине сибирских руд...», 1827). Это было не двурушничество, но стремление занять государственную позицию: свободные доверительные отношения с царем давали возможность творить добро, в частности, бороться за амнистию декабристов. Государственничество (неотделимое от верности дворянской чести) предполагало оглядку на державинскую традицию («Друзьям», «Мордвинову», оба 1827); по-державински Пушкин указывает на человечность как неотъемлемое свойство идеального монарха (эта линия ведет от «Стансов» и «Друзьям» к «Герою», 1830). Любимым героем (и примером для императора) становится Петр I, изображенный «домашним образом» в неоконченном романе «Арап Петра Великого» (1827-28) и апологетически в «Полтаве» (1828), которая начинается как романтическая поэма, а заканчивается как эпос (ср. мощную одическую окраску в эпизоде боя).
Свободно заняв «государственническую» позицию, Пушкин не желал ставить свой дар на какую-либо службу, что вело к внешне парадоксальному соседству стихов гражданских и отстаивающих абсолютную свободу творчества («Поэт и толпа», 1828; «Поэту», 1830).
Оправдание действительности не гарантировало от внешних конфликтов. Отношения с императором (обычным посредником выступал шеф тайной полиции граф А. Х. Бенкендорф) были далеки от намеченной идеальной модели («Борис Годунов» не получил высочайшего одобрения; ответом на поданную по монаршей воле записку «О народном воспитании» стал вежливый выговор). Сложности были и в «республике словесности»: Пушкин и его давние союзники (Вяземский, Дельвиг) не вполне сошлись с московскими любомудрами, отношения с Н. А. Полевым и Н. И. Надеждиным колебались от отчужденных до враждебных; в 1829-30 ярым противником Пушкина и его круга стал редактор популярной газеты «Северная пчела» Ф. В. Булгарин, известный своим сотрудничеством с тайной полицией, сочетавший вражду к аристократии, эпигонское просветительство, торговую хватку, чудовищное хамство и умение доходчиво толковать с публикой. Стремление к твердому общественному статусу оказалось трудно реализуемым — отсюда «охота к перемене мест» (планы заграничного путешествия; поездка в 1829 на театр военных действий, описанная в «Путешествии в Арзрум», 1835); отсюда мотивы одиночества, бессмысленности существования, беззащитности человека перед лицом «равнодушной природы», судьбы, деспотизма («Дар напрасный, дар случайный», «Анчар», оба 1828; «Дорожные жалобы», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», оба 1829); отсюда же мотивы расчета с прошлым и надежды на спасительную новую любовь («Воспоминание», «Предчувствие», оба 1828; «На холмах Грузии лежит ночная мгла», «Жил на свете рыцарь бедный», «Я вас любил: любовь еще, быть может», все 1829).
Болдинская осень
В 1830 Пушкин, давно мечтавший о женитьбе и «своем доме», добивается руки Н. Н. Гончаровой, юной московской красавицы-бесприданницы. Отправившись вступать во владение имением, подаренным отцом к свадьбе, он из-за холерных карантинов оказался на три месяца заключенным в селе Болдино (Нижегородская губерния). «Болдинская осень» открылась стихотворениями «Бесы» и «Элегия» — ужасом заблудившегося и надеждой на будущее, трудное, но дарящее радости творчества и любви. Три месяца были отданы подведению итогов молодости (ее рубежом Пушкин полагал тридцатилетие) и поискам новых путей. Был завершен «Евгений Онегин», написаны «пропасть» стихотворений и статей, «Повести Белкина», открывающие поэзию и принципиальную сложность «обыкновенной» жизни, «Маленькие трагедии», где историко-психологическая конкретность характеров и конфликтов, принимая символические формы, подводила к «последним» экзистенциальным вопросам (эта линия получит развитие в повести «Пиковая дама» и поэме «Медный всадник», обе 1833; «Сценах из рыцарских времен», 1835).
Иллюстрация к повести А.С. Пушкина «Гробовщик»
Самостоянье человека
Первое лето после свадьбы (18 февраля 1831) Пушкины проводят в Царском Селе. Европейские революции, польское восстание и кровавые холерные бунты внутри страны — предмет его постоянных размышлений, отразившихся в эпистолярии и обусловивших появление имперских по духу стихотворений «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Общение с Жуковским и Н. В. Гоголем, занятым «Вечерами на хуторе близ Диканьки», взаимно стимулировало обращение к фольклору («Сказка о царе Салтане...»).
«Сказка о царе Салтане»
Вопрос о сложных, чреватых катастрофой отношениях между властью, дворянством и народом становится для Пушкина важнейшим («Дубровский», 1832-33; «История Пугачева», 1833; «Капитанская дочка», 1836). Усложняется отношение к Петру I и его наследию (с 1832 идут архивные разыскания для «Истории Петра»); «объективизм» сменяется трагическим восприятием истории («Медный всадник»); «милость», неотделимая от человеческого взаимопонимания и коренящаяся в религиозном чувстве, мыслится выше объективной, но ограниченной «справедливости» («Анджело», 1833; «Капитанская дочка»; «Пир Петра Первого», 1835). Большинство оставшихся нереализованными замыслов, планов, отрывков обычно «эпичны» по форме (обращения к самым разным эпохам на основе разных историко-документальных и литературных источников) и «лиричны» по сути. В собственно лирике — при редких и значимых исключениях («Чем чаще празднует лицей», 1831; «Осень», «Не дай мне, Бог, сойти с ума», оба 1833; «Туча», «Полководец», «... Вновь я посетил», все 1835) — доминируют переводы («Странник», 1835), стилизации, подражания, «вариации на тему» («Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», 1836) или «квазиподражания» («Из Пиндемонти», 1836) — «свое» подается как «чужое» или утаивается от публики.
Поединок
Семейная жизнь радовала (имел четверых детей), но была осложнена отношениями с двором и светским обществом (в конце 1833 Пушкину был пожалован придворный чин камер-юнкера; поданное им летом 1834 прошение об отставке было взято назад, т. к. грозило отлучением от государственных архивов). Петербургская жизнь вводила в расходы, не искупаемые высокими гонорарами за редкие публикации. Ориентированный на культурную элиту журнал «Современник» (1836; четыре тома; среди авторов Жуковский, Гоголь, Ф. И. Тютчев), как и «История Пугачева», успехом у публики не пользовался. Духовная независимость Пушкина, его культурно-государственная стратегия, установка на особые отношения с государем, личная честь и презрение к бюрократическо-аристократической черни обусловили вражду со «свинским Петербургом» (от сервильных литераторов и светских шалопаев до министра народного просвещения С. С. Уварова). Получив 4 ноября 1836 анонимный пасквиль, Пушкин посылает вызов Ж. Дантесу, публично ухаживавшему за женой поэта. Дуэль была расстроена, Дантес вынужден жениться на Е. Н. Гончаровой, свояченице Пушкина, однако его поведение после свадьбы и светская реакция на «историю» показали, что кризис не разрешился. 25 января 1837 Пушкин отправляет приемному отцу Дантеса, нидерландскому посланнику Л. Геккерну, письмо, ответом на которое мог быть только вызов на дуэль. 27 января около 5 вечера Пушкин был смертельно ранен. После двух неполных суток физических мук, благословив близких, простившись с друзьями, получив от императора обещание взять жену и детей «на свое попечение» (было исполнено), исповедовавшись и причастившись, Пушкин умер.
Известие о дуэли и кончине Пушкина вызвало сильное волнение в Петербурге (см. «Смерть поэта» М. Ю. Лермонтова; позднее на смерть Пушкина откликнулись стихами Жуковский, Тютчев, А. В. Кольцов); у его гроба побывало (по разным данным) от 10 до 50 тысяч человек.
Из романа «Евгений Онегин» и поэмы «Медный всадник»
«Сказка о попе и о его работнике Балде»
Из поэмы «Руслан и Людмила»
«Евгений Онегин». Глава первая.
И жить торопится и чувствовать спешит.
П. Вяземский.
I.
«Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же чорт возьмет тебя!»
II.
Так думал молодой повеса,
Летя в пыли на почтовых,
Всевышней волею Зевеса
Наследник всех своих родных.–
Друзья Людмилы и Руслана!
С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:
Онегин, добрый мой приятель,
Родился на брегах Невы,
Где может быть родились вы,
Или блистали, мой читатель;
Там некогда гулял и я:
Но вреден север для меня.
«Медный всадник»
Предисловие
Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом.
Вступление
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.
И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам
И запируем на просторе.
Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво;
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхой невод, ныне там,
По оживленным берегам,
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темнозелеными садами
Ее покрылись острова,
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгой, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла,
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз,
И блеск и шум и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой.
Люблю воинственную живость
Потешных Марсовых полей,
Пехотных ратей и коней
Однообразную красивость,
В их стройно зыблемом строю
Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
На сквозь простреленных в бою.
Люблю, военная столица,
Твоей твердыни дым и гром,
Когда полнощная царица
Дарует сына в царской дом,
Или победу над врагом
Россия снова торжествует,
Или, взломав свой синий лед,
Нева к морям его несет,
И, чуя вешни дни, ликует.
Красуйся, град Петров, и стой
Неколебимо как Россия,
Да умирится же с тобой
И побежденная стихия;
Вражду и плен старинный свой
Пусть волны финские забудут
И тщетной злобою не будут
Тревожить вечный сон Петра!
Была ужасная пора,
Об ней свежо воспоминанье...
Об ней, друзья мои, для вас
Начну свое повествованье.
Печален будет мой рассказ.
Жил – был поп,
Толоконный лоб.
Пошел поп по базару
Посмотреть кой–какого товару.
Навстречу ему Балда
Идет, сам не зная куда.
«Что, батька, так рано поднялся?
Чего ты взыскался?»
Поп ему в ответ: «Нужен мне работник:
Повар, конюх и плотник.
А где найти мне такого
Служителя не слишком дорогого?»
Балда говорит: «Буду служить тебе славно,
Усердно и очень исправно,
В год за три щелка тебе по лбу,
Есть же мне давай вареную полбу».
Призадумался поп,
Стал себе почесывать лоб.
Щелк щелку ведь рознь.
Да понадеялся он на русской авось.
Поп говорит Балде; «Ладно.
Не будет нам обоим накладно.
Поживи – ка на моем подворье,
Окажи свое усердие и проворье».
Живет Балда в поповом доме,
Спит себе на соломе
Ест за четверых,
Работает за семерых;
Досветла все у него пляшет,
Лошадь запряжет, полосу вспашет,
Печь затопит, все заготовит, закупит,
Яичко испечет да сам и облупит.
Попадья Балдой не нахвалится,
Поповна о Балде лишь и печалится,
Попенок зовет его тятей;
Кашу заварит, нянчится с дитятей.
Только поп один Балду не любит,
Никогда его не приголубит,
О расплате думает частенько;
Время идет, и срок уж близенько.
Поп ни ест, ни пьет, ночи не спит:
Лоб у него заранее трещит.
Вот он попадье признается:
«Так и так: что делать остается?»
Ум у бабы догадлив,
На всякие хитрости повадлив.
Попадья говорит: «Знаю средство,
Как удалить от нас такое бедство:
Закажи Балде службу, чтоб стало ему невмочь,
А требуй, чтоб он ее исполнил точь — в — точь.
Тем ты и лоб от расправы избавишь
И Балду — то без расплаты отправишь».
Стало на сердце попа веселее,
Начал он глядеть на Балду посмелее.
Вот он кричит: «Поди-ка сюда,
Верный мой работник Балда.
Слушай: платить обязались черти
Мне оброк по самой моей смерти;
Лучшего б не надобно дохода,
Да есть на них недоимки за три года.
Как наешься ты своей полбы,
Собери-ка с чертей оброк мне полный».
Балда, с попом понапрасну не споря,
Пошел, сел у берега моря
Там он стал веревку крутить
Да конец ее в море мочить.
Вот из моря вылез старый Бес:
«Зачем ты, Балда, к нам залез?»
– «Да вот веревкой хочу море морщить,
Да вас, проклятое племя, корчить.»
Беса старого взяла тут унылость.
«Скажи, за что такая немилость?»
– «Как за что? Вы не плотите оброка,
Не помните положенного срока;
Вот ужо будет нам потеха,
Вам, собакам, великая помеха».
– «Балдушка, погоди ты морщить море,
Оброк сполна ты получишь вскоре.
Погоди, вышлю к тебе внука».
Балда мыслит: «Этого провести не штука!»
Вынырнул подосланный бесенок,
Замяукал он как голодный котенок:
«Здравствуй, Балда мужичок;
Какой тебе надобен оброк?
Об оброке век мы не слыхали,
Не было чертям такой печали.
Ну, так и быть – возьми, да с уговору,
С общего нашего приговору –
Чтобы впредь не было никому горя:
Кто скорее из нас обежит около моря,
Тот и бери себе полный оброк,
Между тем там приготовят мешок».
Засмеялся Балда лукаво:
«Что ты это выдумал, право?
Где тебе тягаться со мною,
Со мною, с самим Балдою?
Экого послали супостата!
Подожди-ка моего меньшого брата».
Пошел Балда в ближний лесок,
Поймал двух зайков, да в мешок.
К морю опять он приходит,
У моря бесенка находит
Держит Балда за уши одного зайку:
«Попляши–тка ты под нашу балалайку;
Ты, бесенок, еще молоденек,
Со мною тягаться слабенек;
Это было б лишь времени трата.
Обгони-ка сперва моего брата.
Раз, два, три! догоняй-ка».
Пустились бесенок и зайка:
Бесенок по берегу морскому,
А зайка в лесок до дому.
Вот, море кругом обежавши,
Высунув язык, мордку поднявши,
Прибежал бесенок, задыхаясь,
Весь мокрешенек, лапкой утираясь,
Мысля: дело с Балдою сладит.
Глядь – а Балда братца гладит,
Приговаривая: «Братец мой любимый,
Устал, бедняжка! отдохни, родимый».
Бесенок оторопел,
Хвостик поджал, совсем присмирел,
На братца поглядывает боком.
«Погоди, – говорит, – схожу за оброком».
Пошел к деду, говорит; «Беда!
Обогнал меня меньшой Балда!»
Старый Бес стал тут думать думу.
А Балда наделал такого шуму,
Что все море смутилось
И волнами так и расходилось.
Вылез бесенок: «Полно, мужичок,
Вышлем тебе весь оброк –
Только слушай. Видишь ты палку эту?
Выбери себе любую мету.
Кто далее палку бросит,
Тот пускай и оброк уносит.
Что ж? боишься вывихнуть ручки?
Чего ты ждешь?» – «Да жду вон этой тучки;
Зашвырну туда твою палку,
Да и начну с вами, чертями, свалку».
Испугался бесенок да к деду,
Рассказывать про Балдову победу,
А Балда над морем опять шумит
Да чертям веревкой грозит.
Вылез опять бесенок: «Что ты хлопочешь?
Будет тебе оброк, коли захочешь...»
– «Нет, говорит Балда: –
Теперь моя череда,
Условия сам назначу,
Задам тебе, враженок, задачу.
Посмотрим, какова у тебя сила.
Видишь, там сивая кобыла?
Кобылу подыми-тка ты,
Да неси ее полверсты;
Снесешь кобылу, оброк уж твой;
Не снесешь кобылы, ан будет он мой».
Бедненькой бес
Под кобылу подлез,
Понатужился,
Понапружился,
Приподнял кобылу, два шага шагнул,
На третьем упал, ножки протянул.
А Балда ему: «Глупый ты бес,
Куда ж ты за нами полез?
И руками-то снести не смог,
А я, смотри, снесу промеж ног».
Сел Балда на кобылку верхом,
Да версту проскакал, так что пыль столбом.
Испугался бесенок и к деду
Пошел рассказывать про такую победу.
Черти стали в кружок,
Делать нечего – собрали полный оброк
Да на Балду взвалили мешок.
Идет Балда, покрякивает,
А поп, завидя Балду, вскакивает,
За попадью прячется,
Со страху корячится.
Балда его тут отыскал
Отдал оброк, платы требовать стал.
Бедный поп
Подставил лоб:
С первого щелка
Прыгнул поп до потолка;
Со второго щелка
Лишился поп языка;
А с третьего щелка
Вышибло ум у старика.
А Балда приговаривал с укоризной:
«Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной».
Стихотворения
Зимнее утро
Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный –
Пора, красавица, проснись;
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!
Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,
На мутном небе мгла носилась;
Луна, как бледное пятно,
Сквозь тучи мрачные желтела,
И ты печальная сидела –
А нынче... погляди в окно:
Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.
Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки.
Но знаешь: не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?
Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И навестим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.
Поэту
Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
Мадонна
Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.
В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель –
Она с величием, он с разумом в очах –
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо – холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлишь ничему
И оживляешься потом все боле, боле –
И делишь наконец мой пламень поневоле!
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
На 19 октября 1836 года
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался,
И с песнями бокалов звон мешался,
И тесною сидели мы толпой.
Тогда, душой беспечные невежды,
Мы жили все и легче и смелей,
Мы пили все за здравие надежды
И юности и всех ее затей.
Теперь не то: разгульный праздник наш
С приходом лет, как мы, перебесился,
Он присмирел, утих, остепенился,
Стал глуше звон его заздравных чаш;
Меж нами речь не так игриво льется.
Просторнее, грустнее мы сидим,
И реже смех средь песен раздается,
И чаще мы вздыхаем и молчим.
Всему пора: уж двадцать пятый раз
Мы празднуем лицея день заветный.
Прошли года чредою незаметной,
И как они переменили нас!
Недаром – нет! – промчалась четверть века!
Не сетуйте: таков судьбы закон;
Вращается весь мир вкруг человека, –
Ужель один недвижим будет он?
Припомните, о други, с той поры,
Когда наш круг судьбы соединили,
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
Вы помните: когда возник лицей,
Как царь для нас открыл чертог царицын.
И мы пришли. И встретил нас Куницын
Приветствием меж царственных гостей, –
Тогда гроза двенадцатого года
Еще спала. Еще Наполеон
Не испытал великого народа –
Еще грозил и колебался он.
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас... и племена сразились,
Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
Вы помните, как наш Агамемнон
Из пленного Парижа к нам примчался.
Какой восторг тогда [пред ним] раздался!
Как был велик, как был прекрасен он,
Народов друг, спаситель их свободы!
Вы помните – как оживились вдруг
Сии сады, сии живые воды,
Где проводил он славный свой досуг.
И нет его – и Русь оставил он,
Взнесенну им над миром изумленным
И на скале изгнанником забвенным,
Всему чужой, угас Наполеон.
И новый царь, суровый и могучий,
На рубеже Европы бодро стал,
[И над землей] сошлися новы тучи,
И ураган их...
Пора, мой друг, пора! [покоя] сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег
Из повести «Пиковая дама»
«…Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного времени. В десять часов вечера он уж стоял перед домом графини. Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты. Изредка тянулся ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока. Германн стоял в одном сертуке, не чувствуя ни ветра, ни снега. Наконец графинину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью шубу, и как вослед за нею, в холодном плаще, с головой, убранною свежими цветами, мелькнула ее воспитанница. Дверцы захлопнулись. Карета тяжело покатилась по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли. Германн стал ходить около опустевшего дома: он подошел к фонарю, взглянул на часы,– было двадцать минут двенадцатого. Он остался под фонарем, устремив глаза на часовую стрелку и выжидая остальные минуты. Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо и взошел в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампою, в старинных, запачканных креслах. Легким и твердым шагом Германн прошел мимо его. Зала и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошел в спальню. Перед кивотом, наполненным старинными образами, теплилась золотая лампада. Полинялые штофные кресла и диваны с пуховыми подушками, с сошедшей позолотою, стояли в печальной симметрии около стен, обитых китайскими обоями. На стене висели два портрета, писанные в Париже m-me Lebrun. Один из них изображал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-зеленом мундире и со звездою; другой – молодую красавицу с орлиным носом, с зачесанными висками и с розою в пудреных волосах. По всем углам торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Leroy, коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретенные в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месмеровым магнетизмом. Германн пошел за ширмы. За ними стояла маленькая железная кровать; справа находилась дверь, ведущая в кабинет; слева, другая – в коридор. Германн ее отворил, увидел узкую, витую лестницу, которая вела в комнату бедной воспитанницы... Но он воротился и вошел в темный кабинет.
Время шло медленно. Все было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать,– все умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-нибудь опасное, но необходимое. Часы пробили первый и второй час утра,– и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились. Люди побежали, раздались голоса, и дом осветился. В спальню вбежали три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась в вольтеровы кресла. Германн глядел в щелку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Германн услышал ее торопливые шаги по ступеням ее лестницы. В сердце его отозвалось нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло. Он окаменел.
Графиня стала раздеваться перед зеркалом. Откололи с нее чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с ее седой и плотно остриженной головы. Булавки дождем сыпались около нее. Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухлым ногам. Германн был свидетелем отвратительных таинств ее туалета; наконец графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна.
Как и все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею. Раздевшись, она села у окна в вольтеровы кресла и отослала горничных. Свечи вынесли, комната опять осветилась одною лампадою. Графиня сидела вся желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на нее, можно было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма.
Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый мужчина…»
Из повести «Капитанская дочка»
«…– Куда приехали? – спросил я, протирая глаза.
– На постоялый двор. Господь помог, наткнулись прямо на забор. Выходи, сударь, скорее да обогрейся.
Я вышел из кибитки. Буран еще продолжался, хотя с меньшею силою. Было так темно, что хоть глаз выколи. Хозяин встретил нас у ворот, держа фонарь под полою, и ввел меня в горницу, тесную, но довольно чистую; лучина освещала ее. На стене висела винтовка и высокая казацкая шапка.
Хозяин, родом яицкий казак, казался мужик лет шестидесяти, еще свежий и бодрый. Савельич внес за мною погребец, потребовал огня, чтоб готовить чай, который никогда так не казался мне нужен. Хозяин пошел хлопотать.
– Где же вожатый? – спросил я у Савельича.
«Здесь, ваше благородие», – отвечал мне голос сверху. Я взглянул на полати и увидел черную бороду и два сверкающие глаза. «Что, брат, прозяб?» – «Как не прозябнуть в одном худеньком армяке! Был тулуп, да что греха таить? заложил вечор у целовальника: мороз показался не велик». В эту минуту хозяин вошел с кипящим самоваром; я предложил вожатому нашему чашку чаю; мужик слез с полатей. Наружность его показалась мне замечательна: он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь; живые большие глаза так и бегали. Лицо его имело выражение довольно приятное, но плутовское. Волоса были обстрижены в кружок; на нем был оборванный армяк и татарские шаровары. Я поднес ему чашку чаю; он отведал и поморщился. «Ваше благородие, сделайте мне такую милость, – прикажите поднести стакан вина; чай не наше казацкое питье». Я с охотой исполнил его желание. Хозяин вынул из ставца штоф и стакан, подошел к нему и, взглянув ему в лицо: «Эхе, – сказал он, – опять ты в нашем краю! Отколе бог принес?» Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: «В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком – да мимо. Ну, а что ваши?»
– Да что наши! – отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор. – Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп в гостях, черти на погосте.
«Молчи, дядя, – возразил мой бродяга, – будет дождик, будут и грибки; а будут грибки, будет и кузов. А теперь (тут он мигнул опять) заткни топор за спину: лесничий ходит. Ваше благородие! за ваше здоровье!» При сих словах он взял стакан, перекрестился и выпил одним духом. Потом поклонился мне и воротился на полати.
Я ничего не мог тогда понять из этого воровского разговора; но после уж догадался, что дело шло о делах Яицкого войска, в то время только что усмиренного после бунта 1772 года. Савельич слушал с видом большого неудовольствия. Он посматривал с подозрением то на хозяина, то на вожатого. Постоялый двор, или, по-тамошнему, умет, находился в стороне, в степи, далече от всякого селения, и очень походил на разбойническую пристань. Но делать было нечего. Нельзя было и подумать о продолжении пути. Беспокойство Савельича очень меня забавляло. Между тем я расположился ночевать и лег на лавку. Савельич решился убраться на печь; хозяин лег на полу. Скоро вся изба захрапела, и я заснул как убитый.
Проснувшись поутру довольно поздно, я увидел, что буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленою на необозримой степи. Лошади были запряжены. Я расплатился с хозяином, который взял с нас такую умеренную плату, что даже Савельич с ним не заспорил и не стал торговаться по своему обыкновению, и вчерашние подозрения изгладились совершенно из головы его. Я позвал вожатого, благодарил за оказанную помочь и велел Савельичу дать ему полтину на водку. Савельич нахмурился. «Полтину на водку! – сказал он, – за что это? За то, что ты же изволил подвезти его к постоялому двору? Воля твоя, сударь: нет у нас лишних полтин. Всякому давать на водку, так самому скоро придется голодать». Я не мог спорить с Савельичем. Деньги, по моему обещанию, находились в полном его распоряжении. Мне было досадно, однако ж, что не мог отблагодарить человека, выручившего меня если не из беды, то по крайней мере из очень неприятного положения. «Хорошо, – сказал я хладнокровно, – если не хочешь дать полтину, то вынь ему что-нибудь из моего платья. Он одет слишком легко. Дай ему мой заячий тулуп».
– Помилуй, батюшка Петр Андреич! – сказал Савельич. – Зачем ему твой заячий тулуп? Он его пропьет, собака, в первом кабаке.
– Это, старинушка, уж не твоя печаль, – сказал мой бродяга, – пропью ли я или нет. Его благородие мне жалует шубу со своего плеча: его на то барская воля, а твое холопье дело не спорить и слушаться.
– Бога ты не боишься, разбойник! – отвечал ему Савельич сердитым голосом. – Ты видишь, что дитя еще не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе барский тулупчик? Ты и не напялишь его на свои окаянные плечища.
– Прошу не умничать, – сказал я своему дядьке, – сейчас неси сюда тулуп.
– Господи владыко! – простонал мой Савельич. – Заячий тулуп почти новешенький! и добро бы кому, а то пьянице оголелому!
Однако заячий тулуп явился. Мужичок тут же стал его примеривать. В самом деле тулуп, из которого успел и я вырасти, был немножко для него узок. Однако он кое-как умудрился и надел его, распоров по швам. Савельич чуть не завыл, услышав, как нитки затрещали. Бродяга был чрезвычайно доволен моим подарком. Он проводил меня до кибитки и сказал с низким поклоном: «Спасибо, ваше благородие! Награди вас господь за вашу добродетель. Век не забуду ваших милостей». Он пошел в свою сторону, а я отправился далее, не обращая внимания на досаду Савельича, и скоро позабыл о вчерашней вьюге, о своем вожатом и о заячьем тулупе…»
|