Ипотека и кредит

 Пословицы, поговорки, загадки, присказки, афоризмы. 

 Достоверность - невозможность не верить.

Если бы я мог предвидеть все, что вывели из результатов моего опыта, я уверен, что никогда бы его не сделал.

Только два сорта и есть, податься некуда: либо патриот своего отечества, либо мерзавец своей жизни.

Самодержавство - есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние.

Истинный человек и сын Отечества есть одно и то же.

Только тогда станешь человеком, когда научишься видеть человека в другом.

Человек может допустить ошибку; признание ее облагораживает его. Но дважды облагораживает, если человек исправит ошибку.

Старайся этот мир покинуть так, Чтоб без долгов расстаться с пережитым. Из мира, не закончив дел, уйти Не то же ль, что из бани недомытым?

Восприятие чужих слов, а особливо без необходимости, есть не обогащение, но порча языка.

Когда у актера есть деньги, то он шлет не письма, а телеграммы.

Женщины без мужского общества блекнут, а мужчины без женского глупеют.

Если боитесь одиночества, то не женитесь.

Писатель должен много писать, но не должен спешить.

Умный любит учиться, а дурак - учить.

Ехать с женой в Париж все равно, что ехать в Тулу со своим самоваром.

Чем выше человек по умственному и нравственному развитию, тем он свободнее, тем большее удовольствие доставляет ему жизнь.

Кто выше всего ставит покой своих близких, тот должен совершенно отказаться от идейной жизни.

В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.

Честь нельзя отнять, ее можно потерять.

Не Шекспир главное, а примечания к нему.

Никогда не рано спросить себя: делом я занимаюсь или пустяками?

Берегись изысканного языка. Язык должен быть прост и изящен.

Но какая гадость чиновничий язык! Исходя из того положения... с одной стороны... с другой же стороны - и все это без всякой надобности. Тем не менее и по мере того чиновники сочинили. Я читаю и отплевываюсь.

Концерт на стадионе - это искусство или спорт?

Колеса судьбы не бойся, ты рожден не для утрат.

Он был сильным среди сильных, вырвали его из привычной обстановки, и сразу выяснилось, что ему не на что опереться, а сам по себе он ничто.

ГЕРЦЕН Александр Иванович (1812-1870), российский революционер, писатель, философ. Внебрачный сын богатого помещика И. А. Яковлева. Окончил Московский университет (1833), где вместе с Н. П. Огаревым возглавлял революционный кружок. В 1834 арестован, 6 лет провел в ссылке. Печатался с 1836 под псевдонимом Искандер. С 1842 в Москве, глава левого крыла западников. В философских трудах «Дилетантизм в науке» (1843), «Письма об изучении природы» (1845-46) и др. утверждал союз философии с естественными науками. Остро критиковал крепостнический строй в романе «Кто виноват?» (1841-46), повестях «Доктор Крупов» (1847) и «Сорока-воровка» (1848). С 1847 в эмиграции. После поражения европейских революций 1848-49 разочаровался в революционных возможностях Запада и разработал теорию «русского социализма», став одним из основоположников народничества. В 1853 основал в Лондоне Вольную русскую типографию. В газете «Колокол» обличал российское самодержавие, вел революционную пропаганду, требовал освобождения крестьян с землей. В 1861 встал на сторону революционной демократии, содействовал созданию «Земли и воли», выступал в поддержку Польского восстания 1863-1864. Умер в Париже, могила в Ницце. Автобиографическое сочинение «Былое и думы» (1852-1868).

Герцен, Александр Иванович — политический деятель, внебрачный сын знатного русского барина Ив. Ал. Яковлева и немки Луизы Гааг, которую Яковлев, возвращаясь после многолетнего путешествия по Европе, взял с собою в Москву. 25 марта 1812 г. она стала матерью ребенка, которому Яковлев дал фамилию Герцен (от немецкого слова «Herz» — сердце). Первые годы мальчика прошли уныло и одиноко, но необыкновенно богато одаренная его натура стала развертываться очень рано. У матери научился он немецкому языку, в разговорах с отцом и гувернерами — французскому. У Яковлева была богатая библиотека, состоявшая почти исключительно из сочинений французских писателей XVIII в., и в ней мальчик рылся вполне свободно. Такое чтение возбудило в душе мальчика множество требовавших разрешения вопросов. С ними и обращался юный Герцен к своим учителям-французам, в числе которых был принимавший участие во французской революции старик Бюшо, и русским, в особенности студенту из семинаристов Протопопову, который, заметив любознательность мальчика, знакомил его с произведениями новой русской литературы и — как писал впоследствии Герцен — стал носить ему «мелко переписанные и очень затертые тетрадки стихов Пушкина — «Ода на свободу», «Кинжал» — и «Думы» Рылеева». Герцен все это списывал и заучивал наизусть. События 14 декабря 1825 г. определили направление мыслей и стремлений, симпатий и антипатий Герцена. «Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве, — писал Герцен в своих воспоминаниях, — сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился все больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это случилось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон души моей»... Окончилось и одиночество мальчика. Он познакомился, а вскоре и близко сошелся с сыном дальнего родственника Яковлева, Огаревым. Эта близость перешла затем в самую тесную дружбу. Добрый, мягкий, мечтательный, готовый отдать всего себя на служение ближним, Огарев превосходно дополнял живого, энергичного Герцена. Друзья виделись очень часто, вместе читали, делали совместно большие прогулки, во время которых их мысли и мечты устремлялись на борьбу с окружавшею русскую жизнь несправедливостью. В одну из таких прогулок, в 1828 г., на Воробьевых горах, Герцен и Огарев поклялись в вечной дружбе и неизменном решении отдать всю жизнь на служение свободе. Что под этою «свободою» понималось, для них было еще неясно, но воображение рисовало и героев французской революции, и декабристов, и Карла Мора, и Фиеско, и маркиза Позу... Преодолев препятствия со стороны отца, желавшего устроить для сына военную или дипломатическую карьеру, Герцен поступил в Московский университет и погрузился в новый, шумный мир. Отличаясь чрезвычайно живым темпераментом, Герцен много учится, много читает, но еще более говорит, спорит, проповедует. «Жизнь в университете, — вспоминает он, — оставила у нас память одного продолжительного пира идей, пира науки и мечтания, иногда бурного, иногда мрачного, разгульного, но никогда порочного». Кроме Огарева, Герцен сблизился в это время с Н. И. Сазоновым (впоследствии известный эмигрант), Н. М. Сатиным (переводчик Шекспира), А. Н. Савичем (астроном), Н. Х. Кетчером. Этот кружок задавал иногда «пиры горою», но пиры были одухотворены глубоким содержанием. Участники их вели разговоры и споры о науке, литературе, искусстве, философии, политике; зарождался если не тот «союз Пестеля и Рылеева», о котором мечтал, поступая в университет, Герцен, то зародыш оппозиции против трех знаменитых «догматов» русской общественно-политической жизни. Июльская революция, польское восстание, занимавшие Европу политические и литературные вопросы, — все это находило живой отклик в том студенческом кружке, центром которого стал Герцен. И тут разглядели в кружке «с внутренним ужасом», что «и в Европе, особенно во Франции, откуда ждали пароль политический и лозунг, — дела идут не ладно». В 1833 г. Герцен окончил университет со степенью кандидата и серебряною медалью. Он, однако, ясно понимал, что еще учиться надо много и многому, и в одном письме, написанном через несколько дней после окончания университетского курса, он писал: «Хотя я и окончил курс, но собрал так мало, что стыдно на людей смотреть». Еще в университете он ознакомился с учением сен-симонистов, которое произвело на него очень сильное впечатление. Его мысль уже обратилась к изучению социалистических писателей Запада, но, конечно, нельзя сказать, что уже с этого времени Герцен стал социалистом. Герцен не только начала, но и конца 30-х годов — человек, страстно ищущий, а не на чем-нибудь окончательно остановившийся, хотя направление его помыслов и симпатий было вполне определенное и выражалось в стремлении к свободе. Через год после окончания курса Герцен, Огарев и несколько других лиц были арестованы. Причиною ареста был самый факт существования в Москве «неслужащих», вечно о чем-то толкующих, волнующихся и кипятящихся молодых людей, а поводом — одна студенческая вечеринка, на которой пелась содержавшая в себе «дерзостное порицание» песня, и был разбит бюст императора Николая Павловича. Дознание выяснило, что песню составил Соколовский, с Соколовским был знаком Огарев, с Огаревым дружен Герцен, и хотя на вечеринке ни Герцен, ни Огарев даже не были, тем не менее, на основании «косвенных улик» относительно их «образа мыслей», они были привлечены к делу о «несостоявшемся, вследствие ареста, заговоре молодых людей, преданных учению сенсимонизма». Огарев был арестован раньше своего друга. В последние дни своей жизни на свободе Герцен встретился со своей родственницей Натальей Александровной Захарьиной, молодой девушкой, очень религиозной и любившей уже Герцена, хотя он этого раньше и не замечал. С нею Герцен вступил в разговор «в первый раз после многих лет знакомства». Он возмущался арестом Огарева, выражал негодование на условия жизни, при которых возможны подобные факты. Наталья Александровна указывала ему на необходимость безропотно переносить испытания, памятуя Христа и апостола Павла. Попав вслед затем в тюрьму, он пишет оттуда, как и затем из ссылки, письма, полные молитвенного настроения. «Нет, в груди горит вера, сильная, живая, — писал он в письме от 10 декабря 1834 года, — Есть Провидение. Я читаю с восторгом Четьи-Минеи, — вот где божественные примеры». В тюрьме Герцен пробыл девять месяцев, после чего, по его словам, «нам прочли, как дурную шутку, приговор к смерти, а затем объявили, что, движимый столь характерной для него, непозволительной добротой, император повелел применить к нам лишь меру исправительную, в форме ссылки». Герцену назначили местом ссылки Пермь. «Что мне Пермь или Москва, и Москва-Пермь, — писал тогда Герцен. — Наша жизнь решена, жребий брошен, буря увлекла. Куда? Не знаю. Но знаю, что там будет хорошо, там отдых и награда»... С таким настроением Герцен прибыл в ссылку. Он жил с ним долго, но и в нем он стремился — к свободе. Наталья Александровна привела ему слова апостола Павла: «кто живет в Боге, того сковать нельзя», — и в этом Герцен увидел путь к свободе, свободе внутренней, достижимой для каждого, а через то и вследствие того и к свободе всеобщей. Здесь начинается второй период жизни Герцена. В Перми Герцен провел всего три недели и затем, по распоряжению властей, был переведен в Вятку, с зачислением в качестве «канцеляриста» на службу к губернатору Тюфяеву, типичному представителю дореформенной администрации. Тюфяев принял Герцена очень неприязненно, и не известно, чем бы окончились его придирки и преследования, если бы не случились некоторые благоприятные для ссыльного обстоятельства. Министр внутренних дел задумал учредить по всей России губернские статистические комитеты и потребовал от губернаторов прислать ему по этому поводу свои отзывы. Для составления ответа на такую неслыханную «входящую» пришлось обратиться к «ученому кандидату Московского университета». Герцен обещал не только составить требуемый «отзыв», но и заняться фактическим осуществлением желания министра, с тем чтобы его освободили от бесполезного ежедневного пребывания в губернаторской канцелярии и разрешили работать на дому. Тюфяеву пришлось на это согласиться. Вскоре произошло уже в более резкой форме столкновение Герцена с Тюфяевым, и ссыльному пришлось бы, наверно, совершить путешествие в места гораздо более отдаленные, если бы судьба еще раз не пришла Герцену на помощь. В это время путешествовал по России, в сопровождении Жуковского и Арсеньева, бывший тогда наследником престола Александр Николаевич. Тюфяев получил из Петербурга приказание устроить в Вятке, для ознакомления наследника с естественными богатствами края, выставку, расположивши экспонаты «по трем царствам природы». Пришлось снова обратиться к Герцену, который давал и объяснения наследнику. Удивленные обилием познаний у молодого человека в вятской глуши, Жуковский и Арсеньев стали подробно расспрашивать Герцена, кто он и каким образом попал он в Вятку. Узнав в чем дело, они обещали ходатайствовать о возвращении Герцена из ссылки. Полным успехом ходатайство это не увенчалось, но, благодаря Жуковскому и Арсеньеву, вскоре состоялось распоряжение о переводе Герцена из Вятки во Владимир. Между тем сделано было из Петербурга распоряжение завести во всех губернских городах «Губернские Ведомости», с приложением к ним так называемого «неофициального отдела». Заменивший Тюфяева губернатор Корнилов предложил Герцену заведование этим отделом. Герцен много ездил по губернии для собирания материалов для газеты, знакомился с народным бытом, поместил в «Губернских Ведомостях» целый ряд статей экономического и этнографического содержания. При деятельном его участии в Вятке была основана первая публичная библиотека, при чем он произнес речь, вошедшую потом в полное собрание его сочинений. В Вятке же Герцен сблизился с находившимся там в ссылке знаменитым архитектором Витбергом и испытал на себе очень сильно его влияние. «Natalie, — писал Герцен, — едва указала мне Бога, и я стал веровать. Пламенная же душа артиста переходила границы и терялась в темном, но величественном мистицизме, и я нашел в мистицизме больше жизни и поэзии, чем в философии. Благословляю то время». Тогда же Герцен начал писать «Легенду о святом Федоре» и «Мысль и Откровение». О последней статье Герцен отзывается так: «в ней я описывал мое собственное развитие, чтобы раскрыть, как опыт привел меня к религиозному воззрению». В том же настроении находился Герцен и во Владимире, где самым крупным фактом его жизни была женитьба на Н.А. Захарьиной. «От роду в первый раз я сегодня исповедовался, — писал Герцен 13 марта 1838 г., — такой победы достиг с помощью Наташи над своей душой». Но за этим наступил и кризис. «Что ни говори, милый друг, — писал он той же Наташе, — а я никак не могу принудить себя к той небесной кротости, которая составляет одно из главных свойств твоего характера, я слишком огнен». Сильный ум Герцена, огромное количество собранных сведений, беспорядочно еще лежавших в сознании, мятущийся дух и жаждавшая деятельности натура, — все это еще было окутано густой пеленой вятско-владимирских настроений, но уже рвалось разорвать их, ждало лишь толчка, чтобы дать того Герцена, отличительною чертой которого была не «резиньяция», а жажда борьбы. Таким толчком явилось для Герцена изучение Гегеля, произведениями которого зачитывались тогда все друзья Герцена в Москве. Изучение это привело Герцена к выводам, обратным тем, которые сделали из Гегеля Белинский и другие «гегелианцы» того времени. Белинский проповедовал известное «примирение»; Герцен нашел, что философия Гегеля является «алгеброй революции». На этой почве и произошло вскоре столкновение Герцена с Белинским, кончившееся их временным разрывом; потом, когда Белинский признал свои взгляды неправильными, между ним и Герценом установилась дружба, продолжавшаяся всю их жизнь. После Владимира Герцену разрешено было жить в Петербурге, но тут снова дала себя ему почувствовать «гнусная российская действительность». В Петербурге будочник убил прохожего; об этой истории говорили всюду, и о ней же, как об одной из петербургских новостей, Герцен сообщил в письме к отцу. Письмо было перлюстрировано, и Герцену снова назначена была ссылка в Вятку. Лишь при помощи больших хлопот удалось переменить ссылку в Вятку на ссылку в Новгород, куда Герцен был послан на службу советником губернского правления. Там ему пришлось заведовать делами о злоупотреблениях помещичьей властью, делами о раскольниках и... делами о лицах, состоящих под надзором полиции, а в числе таких лиц был и он сам. Параллельно с накоплением уроков, черпаемых из самой жизни, Герцен непрерывно работал над вопросами теоретическими. Вскоре ему удалось познакомиться с книгой самого «левого» из гегелианцев: Огарев был за границей и оттуда привез «Сущность христианства» Фейербаха. Чтение этой книги произвело на Герцена очень сильное впечатление. В Новгороде Герцен стал писать и свой известный роман: «Кто виноват». Благодаря хлопотам друзей Герцену удалось вырваться и из Новгорода, выйти в отставку и переехать в Москву. Там и прожил он с 1842 по 1847 г. — последний период своей жизни в России. Этот период наполнен самой интенсивной работой. Постоянное общение с Белинским, Грановским, Чаадаевым и др., споры с славянофилами, литературная деятельность составляли главное содержание жизни Герцена. Он вырастал все более и более в такую выдающуюся силу, что Белинский пророчил ему место «не только в истории русской литературы», но и «в истории Карамзина». Как и во множестве других случаев, Белинский не ошибся. Литературная деятельность Герцена не поставила его в ряды русских писателей-классиков, но она тем не менее в высокой степени замечательна. Здесь и разработка философских проблем, и вопросы этики, и русский быт того времени, с его гнетущим влиянием на живые силы страны, и горячая любовь к родной земле, родному народу. Как и все лучшие русские люди «сороковых годов», Герцен видел очень хорошо, что основным злом России является крепостное право, но бороться в литературе именно с этим злом, которое признавалось, наряду с самодержавием, «догматом политической религии» в России, было особенно трудно. Тем не менее в рассказе «Сорока-воровка» и в известном романе «Кто виноват» Герцен, насколько было возможно, касался и этой запретной темы. Пристально вглядывался Герцен и в другой вопрос, еще более сложный — в вопрос об отношениях между полами. Этот вопрос составляет основную тему романа «Кто виноват»; к нему же Герцен возвращался не раз и в других своих произведениях, особенно в статье: «По поводу одной драмы». Эта статья написана под впечатлением «самой обыкновенной пьесы», но в том и сила интеллектуальной и моральной личности Герцена, что его взор видел в самых «обыкновенных» вещах такие стороны, мимо которых тысячи людей проходят совершенно равнодушно. Столь же пристально всматривался Герцен и в вопрос о роли отвлеченного знания, теоретических идей, абстрактной философии. Этой теме он посвятил статьи «Дилетанты в науке», «Дилетанты-романтики», «Цех ученых» и «Буддизм в науке», причем под «наукой» Герцен разумеет вообще теоретическую работу человеческой мысли и в частности — философию. Герцен требует от человека одновременно и широты, и глубины. К специалисту в той или иной области он предъявляет требование откликаться и на все запросы живой жизни, другими словами, — быть гражданином. То же требование он предъявляет и к «дилетантам», настаивая на том, чтобы основательно изучили хоть один какой-нибудь вопрос. Глубоко занимал Герцена также вопрос об отношениях между личностью и коллективностью. В древнем мире личность была всецело принесена в жертву коллективности. «Средние века обернули вопрос, — существенным сделали личность, несущественным res publica. Но ни то, ни другое решение не может удовлетворить совершенного человека». «Одно разумное, сознательное сочетание личности и государства приведет к истинному понятию о лице вообще. Сочетание это — труднейшая задача, поставленная современным мышлением»... Если к этому прибавить такие произведения Герцена, как «Письма об изучении природы», являющиеся очерками истории философии и изложением философских взглядов самого Герцена, то станет ясна вся многосторонность тем, которые волновали его еще в сороковых годах. И над всеми этими темами веяло то живое чувство, которое определяло содержание и всей жизни Герцена. Это содержание он охарактеризовал сам, уже на закате дней своих, в таких словах: «господствующая ось, около которой шла наша жизнь, — это наше отношение к русскому народу, вера в него, любовь к нему, желание деятельно участвовать в его судьбах». При тех условиях, при которых протекала жизнь Герцена в России, он мог высказать в печати лишь небольшую долю тех мыслей, над которыми он усиленно работал. Его умственные интересы и запросы были громадны. Он напряженно следит за развитием социалистических учений в Европе, изучает Фурье, Консидерана, Луи-Блана, воздает им должное, но сохраняет самостоятельность и собственной мысли. Он говорит о них в своем дневнике: «хорошо, чрезвычайно хорошо, но не полное решение задачи. В широком светлом фаланстере их тесновато; это устройство одной стороны жизни, другим неловко». Эта запись относится к 1844 г., но в ней слышится уже Герцен периода его жизни в Европе. Наиболее полное впечатление производит на Герцена Прудон, об известном произведении которого, «Qu'est ce que la propriete?», Герцен отозвался в своем дневнике так: «прекрасное произведение, не токмо не ниже, но выше того, что говорили и писали о нем... Развитие превосходно, метко, сильно, остро и проникнуто огнем». В то же время Герцен изучает историю России, быт народа русского, склад его психической жизни. Он подходит к вопросу: какая сила сохранила многие прекрасные качества русского народа, несмотря на татарское иго, немецкую муштру и отечественный кнут? — Это сила православия, — говорили славянофилы: лишь из нее исходит, как производное, дух соборности народа, а внешним выражением этого духа является общинный быт русского крестьянства. Образованные слои общества оторвались от народа в «петербургский период» русской истории, и в этом все наше несчастье. Весь вопрос сводится теперь к возвращению «к народу», к слиянию с ним. Русский народ в быте своем решил ту самую задачу, которую «Запад» поставил лишь в мысли. Герцен не соглашался с предпосылками, из которых исходили воззрения славянофилов, но несомненно, что их взгляды на «особенности» экономического быта России были им в значительной степени усвоены и заняли место в позднейших его воззрениях. Это он признавал и сам. Несмотря на кипучую умственную жизнь, Герцен чувствовал, что дела, постоянного дела, для его сил в России того времени нет, и эта мысль приводила его иногда почти в отчаяние. «Спорили, спорили, — записывал он в своем дневнике, — и, как всегда, кончили ничем, холодными речами и остротами. Наше состояние безвыходно, потому что ложно, потому что историческая логика указывает, что мы вне народных потребностей, и наше дело — отчаянное страдание». Герцена тянуло в Европу, но на просьбы Герцена о выдаче заграничного паспорта для лечения там жены император Николай положил резолюцию: «не надо». Условия русской жизни страшно давили Герцена; между тем Огарев был уже за границей и оттуда писал своему другу: «Герцен! А ведь жить дома нельзя. Я убежден, что нельзя. Человек, чуждый своему семейству, обязан разорвать со своим семейством... Мне надоело все носить внутри, мне нужен поступок. Мне, — слабому, нерешительному, непрактичному, dem Grubelenden, — нужен поступок. Что же после того вам, более меня сильным?» Герцен и сам чувствовал всем существом, что «жить дома нельзя», но немало тяжелых дней он перенес прежде, чем желанная возможность наступила, и перед ним раскрылись двери душной русской тюрьмы 40-х годов. Радость освобождения, новизна ощущения возможности дышать вольной грудью и та повышенная атмосфера, которою отличался во всей Европе, и особенно во Франции, канун бурь 1848 г., — все это наполнило душу Герцена радостью. Прибыв, в 1847 г., прямо в Париж, он весь погрузился в открывшуюся перед ним новую жизнь. Он быстро сблизился с вождями французского общественного движения того времени и имел поэтому возможность наблюдать развертывавшиеся события очень близко. «Дом Герцена, — вспоминает бывший в то время также за границей Анненков, — сделался подобием Дионисиева уха, где ясно отражался весь шум Парижа, малейшие движения и волнения, пробегавшие на поверхности его уличной и интеллектуальной жизни». Но сквозь внешние декорации этой жизни скоро разглядел Герцен и ее теневые стороны. Уже в «Письмах из Avenue Marigny» встречаются строки, ясно указывающие на ту неудовлетворенность, которую он тогда испытывал. «Франция ни в какое время не падала так глубоко в нравственном отношении, как теперь», — писал он уже 15 сентября 1847 г. Весь строй французской жизни, весь быт Франции, который Герцен называл «мещанским», возбуждал в душе его все более и более глубокую антипатию. «Разврат, — писал он, — проник всюду: в семью, в законодательный корпус, литературу, прессу. Он настолько обыкновенен, что его никто не замечает, да и замечать не хочет. И это разврат не широкий, не рыцарский, а мелкий, бездушный, скаредный. Это разврат торгаша». Что касается вождей движения, то и тут первое впечатление от бесед с ними, равное, как шутливо замечал он, «некоторым образом чину, повышению по службе», быстро сменилось скептическим к ним отношением. «У меня все опыты идолопоклонства и кумиров не держатся и очень скоро уступают место полнейшему отрицанию». Его потянуло в Италию, где в то время освободительное движение шло, по-видимому, иным, нежели во Франции, руслом. «Я нравственно выздоровел, — писал Герцен, — переступив границы Франции; я обязан Италии обновлением веры в свои силы и в силы других; многие упования снова воскресли в душе; я увидел одушевленные лица, слезы, я услышал горячие слова... Вся Италия просыпалась на моих глазах. Я видел неаполитанского короля, сделанного ручным, и папу, смиренно просящего милостыню народной любви». Весть о февральской революции во Франции и о провозглашении там Второй Республики опять привлекла Герцена в Париж, где горячка событий захватила его очень сильно; но впечатление, которое произвела на него Франция в первый его туда приезд, нисколько не уменьшилось и теперь. Все яснее и яснее видел он, что революции опереться не на что и что Париж неудержимо стремится к катастрофе. Она и произошла в «июньские дни», которые Герцен пережил в Париже. Страшное впечатление произвели они на него. «Вечером 26 июня мы услышали после победы над Парижем правильные залпы, с небольшими расстановками... Мы все взглянули друг на друга, у всех лица были зеленые. «Ведь это расстреливают», — сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна и молчал...» Последовавшие и далее сцены отличались тем же характером: «Надменная национальная гвардия с тупой злобой на лице берегла свои лавки, грозя штыком и прикладом; ликующие толпы пьяной мобили ходили по бульварам, распевая; мальчишки 15 — 17 лет хвастались кровью своих братьев. Кавеньяк возил с собою какого-то изверга, убившего десяток французов... Сомнение заносило свою тяжелую ногу на последние достояния, оно перетряхивало не церковную ризницу, не докторские мантии, а революционные знамена»... Вскоре пришлось Герцену, во избежание ареста, бежать из Парижа в Женеву, хотя на бумаге во Франции продолжала существовать республика. Еще в Париже у Герцена созрело решение не возвращаться в Россию. Как ни ужасно было все, пережитое им в Европе, но Герцен успел привыкнуть к таким условиям жизни, после которых возвращение на родину казалось прямо-таки сверх человеческих сил. Бороться с условиями русской жизни, — а Герцен решил бороться с ними путем прямого на них нападения в печати на русском и иностранных языках, — можно было, лишь оставаясь в Европе. Кроме того, он хотел знакомить и Европу с Россией, — Россией действительной, а не той, которую Европе рисовали нередко подкупленные перья. Но прежде, чем положение Герцена, в качестве эмигранта, определилось окончательно, в его жизни произошли еще некоторые события. Скрывшись из Парижа в Женеву, он познакомился там со многими выходцами из разных стран и, между прочим, с Маццини, самую теплую симпатию к которому он сохранил на всю жизнь. Там же получил он письмо от Прудона, с просьбою помочь ему в издании газеты «La voix du Peuple» и стать ближайшим ее сотрудником. Герцен послал Прудону необходимые для внесения залога 24 000 франков и стал писать в его газете. Но это продолжалось недолго: на газету наложен был ряд штрафов, из залога ничего не осталось, и газета прекратилась. После этого Герцен окончательно натурализовался в Швейцарии. К обострению реакции присоединился ряд тяжелых ударов в личной жизни Герцена. Все это приводило Герцена в самое мрачное настроение духа, и, когда произошел декабрьский coup d'etat, Герцен написал статью «Vive la mort!»... Он жил тогда в Ницце. Одно время ему казалось, что «все рухнуло — общее и частное, европейская революция и домашний кров, свобода мира и личное счастье». Состояние, в котором он находился, он сам называл «краем нравственной гибели», но и из него он вышел победителем: по его словам, его спасла «вера в Россию», и он решил отдать всего себя на служение ей. Живя в Ницце, он напечатал целый ряд своих работ: то были появившиеся сначала по-немецки «Письма из Франции и Италии», потом брошюра «О развитии революционных идей в России» (первоначально то же по-немецки в «Deutsche Jahrbucher», затем отдельным изданием по-французски «Du developpement des idees revolutionnaires en Russie») и, наконец, «Le peuple russe et le socialisme» («Письмо к Мишле»). Обе эти брошюры были запрещены во Франции. Тогда же появилось в печати и знаменитое произведение Герцена «С того берега» (первоначально также по-немецки: «Von andern Ufer»). В этом знаменитом произведении Герцен поставил вопрос: «где лежит необходимость, чтобы будущее разыгрывало нами придуманную программу», — другими словами, какие существуют объективного характера ручательства в том, что идеалы социализма осуществимы? Расставшись уже давно с теологизмом, Герцен занял такую же отрицательную позицию ко всякому философскому построению. Заявивши еще в Москве Хомякову, что он может принимать «страшные результаты свирепейшей имманенции, потому что выводы разума независимы от того, хочет ли человек или нет», Герцен призвал на суд разума и религию земную, религию человечества, религию прогресса. «Объясните мне, пожалуйста, — спрашивал он, — отчего верить в Бога смешно, а верить в человечество не смешно, верить в царствие небесное глупо, а верить в земные утопии умно?» — Цель каждого поколения, по Герцену, — оно само. Оно должно жить, и жить жизнью человеческой — жить в социальной среде, в которой личность свободна, и в то же время общество не разрушено. Но создание таких отношений между личностью и обществом зависит лишь отчасти от нас самих, — главным же образом, от условий, уже данных предшествующей историей. Исследуя условия жизни европейских стран, Герцен приходит к выводам для этих стран весьма пессимистическим. Он находит, что Европа погрязла в невылазном болоте «мещанства». Она, быть может, от самодержавия частной собственности и избавится, реализовав экономическую сторону проблемы социализма. Это будет лучший случай, но и тогда ей не смыть с себя мещанства; самый социализм ее будет социализмом мещанским. В худшем случае не произойдет и этого, — тогда Европа совершенно застоится в махровом цвете мещанства и окончательно в нем разложится. При таком обороте дела не исключена возможность и того, что она сделается жертвою восточных народов с более свежей кровью. Объективные условия для иных возможностей Герцен видел в России с общинным бытом ее народа и свободною от предрассудков мыслью передового слоя русского общества, того, что впоследствии получило название интеллигенции. К этому же выводу влекла Герцена и его горячая любовь к России. Он писал, что вера в Россию спасла его тогда «на краю нравственной гибели». Эта вера воскресила все силы Герцена, и в том же произведении «С того берега» он захотел говорить Европе о народе русском, «мощном и неразгаданном, который втихомолку образовал государство в 60 миллионов, который так крепко и удивительно разросся, не утратив общинного начала, и перенес его через начальные перевороты государственного развития; который сохранил величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния и на петровский приказ образовываться — ответил через сто лет огромным явлением Пушкина». Эта тема завладевает Герценом вполне, он варьирует ее на разные лады, приходит к заключению о возможности для России иного, отличного от западноевропейского пути развития, рассматривает общину и артель как основы для такого развития, видит в мирской сходке эмбрион, из которого должна произойти самая широкая общественность, кладет фундамент для позднейшего русского народничества, — словом, накладывает печать своей личности на движение русской интеллигенции, продолжавшееся затем целые десятки лет. Живя в Ницце, Герцен почти не видел русских. Проживал там в это же время, тоже в качестве эмигранта, Головин, редактировавший там даже газету «Le Carillon» (Трезвон); быть может, это название и натолкнуло Герцена на мысль дать впоследствии своему русскому органу имя «Колокол». С Головиным у Герцена сколько-нибудь близких отношений не установилось. Был в Ницце еще и Энгельсон (впоследствии сотрудник «Полярной Звезды»); с ним у Герцена отношения были ближе, чем с Головиным. Похоронивши в Ницце жену, Герцен переехал в Лондон. Там поставил он первый станок вольной русской прессы. На этом станке печатались листки и брошюры («Юрьев день», «Поляки пронзают нас», «Крещеная собственность» и др.), затем журнал «Полярная Звезда» и, наконец, знаменитый «Колокол», первый номер которого вышел 1 июля 1857 г. Программа «Колокола» заключала в себе три конкретных положения: 1) освобождение крестьян от помещиков, 2) освобождение слова от цензуры и 3) освобождение податного сословия от побоев. Набрасывая эту программу, Герцен, разумеется, смотрел на нее как на программу-минимум и, называя себя в знаменитом письме к Александру II «неисправимым социалистом», писал такие строки: «Я стыжусь, как малым мы готовы довольствоваться. Мы хотим вещей, в справедливости которых вы так же мало сомневаетесь, как и все. На первый случай вам и этого довольно». Широта кругозора, соединенная с уменьем ставить вопросы на практически осуществимую почву, привлекла к Герцену горячие симпатии лучших элементов России конца 50-х и начала 60-х годов. Шевченко заносил в свой дневник, что хочет перерисовать портрет Герцена, «почитая имя этого святого человека» и, что, увидевши в первый раз «Колокол», он «благоговейно поцеловал его». Кавелин писал Герцену: «Когда ты обличал все с неслыханной и невиданной смелостью, когда ты бросал в гениальных своих статьях и памфлетах мысли, которые забегали на века вперед, а для текущего дня ставил требования самые умеренные, самые ближайшие, стоявшие на очереди, ты мне представлялся тем великим человеком, которым должна начаться новая русская история. Я плакал над твоими статьями, знал их наизусть, выбирал из них эпиграфы для будущих исторических трудов, исследований политических и философских». «Со слезами на глазах, — рассказывает в своих воспоминаниях П. А. Кропоткин, — читали мы знаменитую статью Герцена: «Ты победил, Галилеянин»...Таких отзывов о Герцене и его журнале можно бы привести очень много. «Колоколу» и роли, которую сыграл «Колокол» в разрешении крестьянского вопроса и вообще в общественном движении в России конца 50-х и начала 60-х годов, будет посвящена особая статья. С наступлением реакции и в особенности после польского восстания влияние Герцена сильно упало; «Колокол» продолжал выходить до 1867 г. включительно, но он далеко уже не имел прежнего значения. Последний период жизни Герцена был для него временем оторванности от России и одиночества. «Отцы» отшатнулись от него за «радикализм», а «дети» — за «умеренность». 
Душевное состояние Герцена было, конечно, очень тяжелым, но он верил, что истина восторжествует, верил в мощные духовные силы русского народа и твердо переносил свое положение. Все, видевшие его в то время, единогласно свидетельствуют, что, невзирая на все пережитое и испытанное, это был все тот же живой, обаятельный, остроумный Герцен. По-прежнему интересовался он ходом событий в России, по-прежнему зорко всматривался и в положение вещей в Европе. Как проникновенно смотрел Герцен на все, вокруг него происходившее, видно из такого разительного примера: живя в конце 1867 г. (после прекращения «Колокола») в Генуе, Герцен написал о наполеоновской Франции статью, которую можно назвать пророческой. «Святой отец, теперь ваше дело» — эти слова из Шиллерова «Дон-Карлоса» (Филипп II передает ими жизнь своего сына в руки великого инквизитора), взятые Герценом эпиграфом к статье, Герцену «так и хочется повторить Бисмарку. Груша зрела, и без его сиятельства не обойдется. Не церемоньтесь, граф. Мне жаль, что я прав; я словно прикосновенный к делу тем, что в общих чертах его предвидел. Я досадую на себя, как досадует дитя на барометр, указывающий бурю и испортивший прогулку... Граф Бисмарк, теперь ваше дело!» То были слова провидца. Через год после того, как Герцен написал эту статью (она появилась в последней книжке «Полярной Звезды»), он приехал в Париж, где 9/21 января 1870 г. и скончался. Похоронили его сначала на кладбище Pere Lachaise, а потом прах его был перевезен в Ниццу, где он покоится до настоящего времени. Над могилой высится прекрасный, изображающий Герцена стоящим во весь рост, с лицом, обращенным по направлению к России, памятник работы Забелло. 25 марта 1912 г. вся культурная Россия отметила день столетия рождения Герцена. Множество газет посвятило в этот день памяти славного гражданина земли русской горячие статьи, которые прочтены сотнями тысяч, если не миллионами, читателей, и таким образом было положено начало «духовному возвращению» Герцена на родину. С изменением существующих в России условий политической жизни такое «возвращение» будет, без сомнения, осуществлено гораздо более полным образом. Тогда не только дух Герцена, в форме полного собрания его работ и писем, но, надо надеяться, и прах великого изгнанника будет возвращен в Россию и упокоен в так горячо им любимой родной земле. Литература. Главным источником для изучения Герцена являются прежде всего его собственные произведения, имеющиеся в двух изданиях, заграничном и русском. Оба издания далеко не полны. В них не вошли многие произведения Герцена, не говоря уже об имеющей большое значение для изучения жизни и деятельности Герцена его переписке с разными лицами. Биографии Герцена: Смирнова (Ев. Соловьева; 1897); Ветринского (1908) и Богучарского (1912). Герцену посвящены также: статья Овсянико-Куликовского (характеристика); книга Батуринского «Герцен, его друзья и знакомые»; Гершензона «Социально-политические взгляды Герцена»; Плеханова, статья в 13-м выпуске «Истории русской литературы XIX в.», и др. К написанной Ветринским биографии Герцена приложена обстоятельная библиография Герцена и о Герцене, составленная А.Г. Фоминым (доведена до 1908 г.).
В. Богучарский.

 

 

Rambler's Top100