ГЛАВА ИЗ КНИГИ «ЛЕГЕНДА О САН-МИКЕЛЕ»
Мунте Аксель (1857-1949) – врач, альпинист
Изд: «Художественная литература», Москва 1969
Перевод с английского Т.Аксаковой. Под редакцией
И.Гуровой
ОБ АВТОРЕ
Мунте
Асель Мартин Фредерик – шведский врач, писатель.
Аксель Мунте родился в семье аптекаря. В 1874
году поступил на медицинский факультет
Упсальского университета. Он блестяще учился, но
через два года после поступления в университет
серьезно заболел. Врачи констатировали легочное
кровотечение. Единственной надеждой на спасение
была поезда на юг, к морю. В 1876-1878 он учится
в университете Монпелье на юге Франции. В
1878-1880 учится на медицинском факультете
Парижского университета. Считается, что в 1880
году он был самым молодым дипломированным врачом
во Франции.
В этот же год он женится и уезжает жить на
остров Капри. Осенью 1881 года Мунте
возвращается в Париж и открывает практику на
авеню Вилье.
В 1883 году в Неаполе вспыхивает эпидемия
холеры. Верный долгу врача, Аксель Мунте
отправляется туда, работая там, он пишет статьи
для шведской газеты «Стокгольмс дагблад». Эти
статьи считаются началом его литературной
деятельности.
В 1888 году Мунте разводится с женой и в мае
1889 переезжает жить на остров Капри. С 1893
году он открывает практику в Риме, но каждую
весну по прежнему проводил на Капри – там он
строил себе «волшебный замок». О его биографии
этого периода подробно рассказывает
автобиографическая книга «Легенда о Сан-Микеле»
(М.: «Захаров», 2003 или см. более раннее,
неполное издание 1969 года).
В 1907 году он женится второй раз. Его женой
становится Хильда Пеннингтон-Меллор. В 1914 году
Мунте отправляется на фронт как английский врач.
Обо всем, что он увидел и пережил на войне, он
написал книгу «Красный крест и Железный крест».
С 1943 года и до самой смерти жил в королевском
дворце в Стокгольме на правах личного гостя
Густава Пятого.
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Критики как будто не знают, к какому жанру
следует отнести «Легенду о Сан-Микеле», да и не
удивительно. Одни называли ее «автобиографией»,
другие – «воспоминаниями врача». Насколько я
могу судить, это ни то и ни другое. Ведь история
моей жизни вряд ли заняла бы пятьсот страниц,
даже если бы я не опустил наиболее печальных и
значительных ее глав. Могу только сказать, что я
вовсе не хотел писать книгу о самом себе –
наоборот, я постоянно старался избавиться от
этой смутной фигуры. Если же книга все-таки
оказалась автобиографией, то (судя по ее успеху)
приходится признать, что, желая написать книгу о
самом себе, следует думать о ком-нибудь другом.
Нужно только тихо сидеть в кресле и слепым
глазом всматриваться в прошедшую жизнь.
А еще лучше – лечь в траву и ни о чем не думать,
только слушать. Вскоре далекий рев мира совсем
заглохнет, лес и поле наполнятся птичьим пением,
и к тебе придут доверчивые звери поведать о
своих радостях и горестях на понятном тебе
языке, а когда наступает полная тишина, можно
расслышать шепот неодушевленных предметов
вокруг.
Название же
«Воспоминания врача», которое дают этой
книге критики, кажется мне еще менее уместным.
Такой чванный подзаголовок никак не вяжется с ее
буйной простотой, бесцеремонной откровенностью и
прежде всего с ее прозрачностью. Конечно, врач,
как и всякий другой человек, имеет право
посмеяться над собой, когда у него тяжело на
сердце, может он посмеиваться и над своими
коллегами, если он готов принять на себя все
последствия. Но он не имеет права смеяться над
своими пациентами. Еще хуже, когда он льет над
ними слезы: плаксивый врач – плохой врач. Старый
доктор вообще должен хорошо поразмыслить, прежде
чем садиться писать мемуары. Будет лучше, если
он никому не откроет того, что он видел и что он
узнал о Жизни и Смерти. Лучше не писать
мемуаров, оставив мертвым их покой, а живым их
иллюзии.
Кто-то назвал «Легенду
о Сан-Микеле» повестью о Смерти. Может
быть, это итак, ибо Смерть постоянно
присутствует в моих мыслях. «Ни одна мысль не
утверждается в моей душе, которая не имела бы
лика смерти» – сказал Микеланджело в письмах к
Вазари. Я так долго боролся с моей мрачной
сотрудницей и всегда терпел поражение и видел,
как она, одного за другим, поражала всех, кого я
пытался спасти. И некоторых из них я видел перед
собой, когда писал эту книгу, - вновь видел ,как
они жили, как страдали, как умирали. Ничего
другого я не мог для них сделать. Это были
простые люди – над их могилами не стоят
мраморные памятники и многие из них были забыты
еще задолго до смерти. Теперь им хорошо.
Читайте о старых добрых горовосходителях...
|
Все долгое жаркое лето я (Мунте Аксель. Прим.
ред.) напряженно работал без единого дня отдыха
и совсем измучился от бессонницы и
сопутствующего ей уныния. Я был раздражителен с
пациентами и всеми, кто меня окружал, так что к
осени даже мой флегматичный друг Норстрем
потерял терпение. Однажды, когда мы вместе
обедали, он объявил, что я окончательно подорву
свое здоровье, если немедленно не отправлюсь
отдыхать недели на три в какое-нибудь прохладное
место. На Капри слишком жарко, и больше всего
мне подойдет Швейцария. Я всегда склонялся перед
благоразумием моего друга. Я знал, что он прав,
хотя исходит из неверной предпосылки. Не
переутомление, а нечто совсем другое было
причиной моего плачевного состояния, однако
этого здесь мы касаться не будем. Через три дня
я был уже в Церматте и немедленно приступил к
выяснению, насколько веселее может оказаться
жизнь среди вечных снегов. Моей новой игрушкой
стал альпийский ледоруб, и с его помощью я
затеял новое состязание между Жизнью и Смертью.
Я начал с того, чем обычно кончают другие
альпинисты, – с Маттерхорна.
|
Привязавшись веревкой к ледорубу, я переночевал
в метель на покатом уступе размером в два моих
обеденных стола под вершиной грозной горы. Я с
интересом узнал от двух моих проводников, что мы
примостились на той самой скале, с которой во
время первого восхождения Уимпера сорвались с
высоты четырех тысяч футов на ледник
Маттерхорна.
На рассвете мы наткнулись на Буркхарда. Я
смахнул снег с его лица, которое было спокойным
и мирным, как у спящего. Он замерз. У подножья
горы мы догнали его двух проводников – они
тащили теряющего сознание Дэвиса, его спутника,
которого спасли с риском для жизни.
Через два дня угрюмый великан Шекхорн обрушил на
не званных пришельцев обычную свою каменную
лавину. В нас он не попал, но все же для такого
расстояния это был меткий бросок: каменная
глыба, способная разнести вдребезги собор,
прогрохотала всего в каких-нибудь двадцати шагах
от нас.
А еще через два дня, когда внизу в долине
занималась заря, наши восхищенные глаза увидели,
как Юнгфрау облекается в свои белоснежные
одежды. Мы различали девичий румянец под белой
вуалью. Я тотчас же решил покорить волшебницу.
Сначала казалось, что она скажет «да», но когда
я захотел сорвать два-три эдельвейса с края ее
мантии, она вдруг застенчиво скрылась за тучей.
Как я ни старался, мне так и не удалось
приблизиться к желанной.
Чем упорнее я шел вперед, тем, казалось, дальше
она отступала. Вскоре покрывало облаков и
тумана, пронизанное пылающими солнечными лучами,
совсем скрыло ее от наших глаз, подобно стене из
огня и дыма, которая в последнем акте
«Валькирии» окружает ее девственную сестру
Брунгильду.
Колдунья, охраняющая красавицу, как ревностная
старая нянька, уводила нас все дальше и дальше
от цели и заставляла блуждать среди суровых
утесов и зияющих пропастей, готовых поглотить
нас в любую минуту. Вскоре проводники заявили,
что сбились с дороги и нам следует поскорее
вернуться туда, откуда мы пришли. Горько
разочарованный, томясь безответной любовью, я
вынужден был последовать в долину за моими
проводниками, которые тащили меня на крепкой
веревке. Моя тоска была понятна: второй раз в
этом году меня отвергла красавица. Но молодость
- прекрасное лекарство от сердечных ран. Стоит
выспаться, освежить голову – и ты исцелен. Я
страдал бессонницей, но ясности мыслей, к
счастью, не утратил.
|
На следующее воскресенье (я помню даже число,
так как это был день моего рождения) я выкурил
трубку на вершине Монблана, где, по словам моих
проводников, большинство людей судорожно глотают
разреженный воздух. То, что произошло в этот
день, я описал в другом месте, но так как эта
маленькая книжка с тех пор не переиздавалась,
мне придется повторить здесь этот рассказ, чтобы
вы поняли, чем я обязан профессору Тилло.
Подъем на Монблан зимой и летом относительно
легок, но только дурак полезет на эту гору
осенью, когда дневное солнце и ночные заморозки
еще не успели закрепить на склонах свежевыпавший
снег. Владыка Альп защищает себя от незваных
пришельцев снежными лавинами, как Шекхорн –
каменными снарядами. Когда я закурил трубку, на
вершине Монблана, было время второго завтрака, и
иностранцы в гостиницах Шамони поочередно
рассматривали в подзорные трубы трех мух,
которые ползали по белой шапке, венчающей главу
старого горного монарха. Пока они завтракали, мы
пробирались по снегу в ущелье под Мон-Моди, но
затем вновь появились в поле зрения их труб на
Гран-Плато. Мы хранили полное молчание, так как
знали, что лавина может сорваться даже от звука
голоса. Вдруг Буассон обернулся и указал
ледорубом на черную полоску, словно прочерченную
рукой великана на белом склоне.
– Wir sind alle verloren (Мы все погибли…), –
прошептал он и в тот же миг огромное снежное
поле треснуло пополам и со страшным грохотом
покатилось вниз,
увлекая нас за собой с невероятной скоростью.
Я ничего не чувствовал, ничего не понимал. Потом
тот же самый рефлекторный импульс, который в
знаменитом опыте Спаланцани заставил
обезглавленную лягушку протянуть лапку к месту
укола иглой, тот же самый импульс понудил
большое утратившее разум животное поднять руку к
раненому затылку. Резкое периферическое ощущение
пробудило в моем мозгу инстинкт самосохранения –
последнее, что в нас умирает. С отчаянным
напряжением я начал выбираться из-под снега, под
которым я был погребен. Вокруг сверкал голубой
лед, а над моей головой светлели края ледниковой
трещины, в которую меня сбросила лавина. Как ни
странно, но я не испытывал страха и ни о чем не
думал – ни о прошлом, ни о настоящем, ни о
будущем. Постепенно в мой онемевший мозг
проникало стремление, и вот под его воздействием
пробудился рассудок. Я сразу распознал это
стремление – мое старое заветное желание узнать
о Смерти все, что о ней можно узнать. Теперь я
получил эту возможность, – если, конечно, сумею
сохранить ясность мысли и, не дрогнув,
посмотреть ей прямо в лицо. Я знал – она тут, и
мне чудилось, что я вижу как она приблизилась в
своем ледяном саване. Что она скажет?
Будет ли она жестокой и непримиримой или
милосердно оставит меня спокойно лежать в снегу,
пока я не окоченею вечном сне? Как ни
невероятно, ноя убежден, что именно этот
последний отблеск моего сознания, это упрямое
желание разгадать тайну Смерти и спасло мне
жизнь. Внезапно я ощутил, что мои пальцы сжимают
ледоруб, а мою талию обвивает веревка. Веревка!
А где мои два спутника? Я изо всех сил потянул
веревку, она дернулась, и из-под снега выглянуло
чернобородое лицо Буассона. Он глубоко вздохнул,
тотчас же схватился за привязанную к поясу
веревку и вытащил из снежной могилы своего
оглушенного товарища.
– Через какой срок человек замерзает насмерть? –
спросил я.
Взгляд Буассона скользнул по стенам нашей тюрьмы
и остановился на узком ледяном мостике, который,
подобно аркбутану готического собора, соединял
наклонные стены трещины.
– Если бы у меня был ледоруб и если бы я сумел
взобраться на этот мост, – сказал он, – то я,
пожалуй, выбрался бы отсюда.
Я протянул ему ледоруб, который судорожно
сжимали мои пальцы.
– Ради бога, не шевелитесь! – повторял Буассон,
взбираясь ко мне на плечи, а с них,
подтянувшись, как акробат, на ледяной мост над
нашими головами. Цепляясь руками за наклонные
стены, он ступеньку за ступенькой вырубил себе
путь наверх, а потом на веревке вытащил из
трещины и меня.
Затем с большим трудом мы подняли наверх и
второго проводника, который еще не пришел в
себя.
Лавина уничтожила почти все прежние ориентиры,
на троих у нас был
только один ледоруб, который мог бы
предупредить нас, что под снегом скрывается
новая трещина. Все же к полуночи мы добрались до
хижины, и это, по словам Буассона, было еще
большим чудом, чем то, что нам удалось спастись
из ледниковой трещины. Хижина была погребена под
снегом, и, чтобы попасть внутрь, нам пришлось
пробить дыру в крыше. Мы попадали на пол. Я до
последней капли выпил прогорклое масло из
маленькой лампы, а Буассон растирал снегом мои
обмороженные ноги, разрезав ножом тяжелые горные
ботинки. Спасательная партия из Шамони, которая
все утро тщетно искала наши трупы на пути
лавины, наконец, нашла нас в хижине – мы спали,
растянувшись на полу. На другой день меня на
телеге с сеном отвезли в Женеву и там посадили
на ночной парижский экспресс.
Профессор Тилло мыл руки между двумя операциями,
когда я на следующее утро, шатаясь, вошел в его
операционную. С моих ног сняли повязки, ион, как
и я, уставился на мои ступни - они обе были
черными, как у негра.
– Проклятый швед, где
тебя носило? – загремел профессор.
Его добрые голубые глаза смотрели на меня с
такой тревогой, что мне стало стыдно. Я сказал,
что был в Швейцарии, что в горах со мной
случилось небольшое несчастье, которое может
постигнуть любого туриста, и что мне очень
неприятно его беспокоить.
– Это про него! – воскликнул один из
ассистентов. – Конечно, про него!
С этими словами он вытащил из кармана «Фигаро» и
прочел вслух телеграмму из Шамони о чудесном
спасении иностранца и двух его проводников,
застигнутых лавиной, когда они спускались с
Монблана.
– Nom de fonnerre, nom de nom
de nom! Fiche moi la paix sacre Suedois
qu'est-ce que tu viens faire ici va-t-en a
1'Asile St.
Anne chez les fons! (Будь они прокляты!
Отвяжись от меня, проклятый швед! Зачем ты сюда
явился – убирайся в больницу Святой Анны к
сумасшедшим!). Разрешите продемонстрировать вам
череп лапландского медведя, – продолжал он,
перевязывая рваную рану у меня на затылке. –
Удар, который оглушил бы и слона, а тут кость
цела и обошлось даже без сотрясения мозга!
Зачем ездить так
далеко, в Шамони! Ты бы лучше поднялся на
колокольню Нотр-Дам и бросился бы на площадь
перед нашими окнами – все равно ты останешься
цел и невредим при условии, что упадешь на
голову!
Я всегда радовался, когда профессор ворчал на
меня, так как это значило, что он ко мне
расположен. Я хотел тут же уехать на авеню
Вилье, но профессор Тилло считал, что мне
следует денек-другой провести у него в больнице
в отдельной палате. Разумеется, хуже меня у него
учеников не бывало, тем не менее, он достаточно
обучил меня хирургии для того, чтобы я понял
одно: он намерен ампутировать мне ступни. Пять
дней и по три раза в день он приходил
осматривать мои ноги; а на шестой день я уже
лежал на своем диване на авеню Вилье – опасность
миновала. Но все же я был тяжело наказан: я
пролежал шесть недель и стал таким нервным, что
должен был написать книгу, – не пугайтесь, она
не переиздавалась. Еще месяц я ковылял с двумя
палками, а потом все прошло бесследно.
Я содрогаюсь при одной
мысли, что стало бы со мной, попади я в
руки какому-нибудь другому хирургическому
светилу Парижа тех дней. Старый Папа Рише в
другом крыле той же больницы, несомненно, уморил
бы меня с помощью гангрены или заражения крови,
которые были его специальностью и свирепствовали
в его средневековой клинике. Знаменитый
профессор Пеан, страшный мясник больницы Святого
Людовика, сразу же оттяпал бы мне обе ноги и
бросил бы их в общую кучу обрубков рук и ног,
яичников, маток и опухолей, валявшихся на полу в
углу его операционной, залитой кровью и похожей
на бойню. Потом громадными руками, еще красными
от моей крови, он с легкостью фокусника вонзил
бы нож в следующую жертву, не полностью
утратившую сознание, так как наркоз был плохим,
а другие жертвы, лежавшие на носилках в ожидании
своей очереди, кричали бы от ужаса. Закончив эту
массовую резню, профессор Пеан отирал пот со
лба, смахивая брызги крови и гноя со своего
белого халата и с фрака (он всегда оперировал во
фраке), говорил: «На сегодня все, господа»,
поспешно покидал операционную и мчался в пышном
ландо к себе в частную клинику на улице Сантэ,
где взрезал живот
полдюжины женщин, которые шли к нему,
гонимые грандиозной рекламой, как беззащитные
овцы на бойню Лавильет. |